На самых дальних...
Шрифт:
Мы поздравляем друг друга с праздником и идем в столовую завтракать. В казарме чисто, тепло и тихо. Застава отдыхает. Под утро самый сон. Ночные наряды только-только вернулись с границы, позавтракали и, как говорят у нас, пошли давить ухо.
— Товарищ лейтенант, а вы где в Москве жили? — неожиданно спрашивает у меня Завалишин.
— На Смоленской, — отвечаю.
— На Смоленской? — Брови на подвижном лице Завалишина подскакивают кверху, выражая крайнюю степень удивления. — А я на Плющихе. Знаете, у «Кадра»?
Еще бы не знать мне «Стрелу» и «Кадр», наши придворные кинотеатры. Сколько прожито здесь счастливых и волнующих часов! Сколько раз, зажав в кулаке заветные десять копеек, мы решительно и твердо шли на штурм этих цитаделей и, обрывая последние пуговицы,
Ульямиша ставит на стол аппетитно дымящиеся миски с макаронами по-флотски, кофе с молоком, масло, пирог. Сегодня наш повар с головы до ног ослепительно белоснежен, стараниями Жени хрустяще накрахмален даже колпак на голове.
— Снимите пробу, товарищ лейтенант, — предлагает он.
— А капитан? — спрашиваю я, зная, что Рогозный уже должен вернуться с границы.
— Товарищ капитан уже сняли, еще в пять часов, — отвечает Ульямиша и, улыбаясь, поправляет свой головной убор.
— То-то, я смотрю, у вас колпак на голове.
Повар добродушно смеется: что верно, то верно — колпак он почему-то органически не выносит и все норовит засунуть куда-нибудь подальше. И в эту самую минуту в столовой начинает твориться что-то непонятное. Пол под ногами вдруг качнуло, и по всему телу пробежала мелкая неприятная дрожь. Стол затрясся и стал подпрыгивать, а все, что было на нем, — дребезжать и позванивать. С потолка посыпалась штукатурка, и большой ее кусок шлепнулся прямо в мои нетронутые еще макароны. Я поднял голову. Лампочка надо мной раскачивалась, точно маятник огромных часов. С неприятным протяжным звоном лопнуло и осыпалось оконное стекло. Что-то с грохотом и стуком обрушилось на пол у Ульямиши на кухне, и оттуда через приоткрытую дверь и «амбразуру» для раздачи повалил густой черный дым. Мы все трое вскочили и, хватаясь за стены, которые тоже раскачивались и жалобно поскрипывали, застыли в нелепых позах.
Вся эта музыка на миг загипнотизировала меня, и я не мог сообразить, в чем же дело. Но потом моментально сработала память: землетрясение! И передо мной вдруг отчетливо и ясно встали похожие кадры: осыпавшееся стекло, падающая с потолка штукатурка, раскачивающаяся электрическая лампочка… Я вспомнил, как мать рассказывала мне о землетрясении в Самарканде, где она была в эвакуации во время войны. Все это сработало в моем сознании в считанные доли секунды, а уже в следующее мгновение я скомандовал «За мной!» и, оттолкнув плечом оторопевшего повара, бросился на кухню. Густой черный дым застилал все вокруг. Видно, на чердаке обрушилась печная труба и завалило дымоход. Надо было срочно, во избежание пожара, загасить печь. Ощупью я бросился к тому месту, где стояла кадка с водой, натыкаясь по дороге на какие-то предметы, хаотично разбросанные по полу. С трудом отыскал ведро, зачерпнул воды и, изловчившись, влил ее в огнедышащее печное чрево. Струя раскаленного пара обожгла мне руку, но я не почувствовал боли.
— Ульямиша, Завалишин, воды! Быстро! — крикнул я и снова бросился к кадке.
Дым безбожно драл глотку, нечем было дышать. Мы метались по кухне, натыкаясь друг на друга, падали и вставали, но дело свое делали. Мелькал перед глазами нелепый колпак Ульямиши…
Когда мы выбрались наконец из своего «чистилища», во дворе уже собралась вся застава. Не отошедшие еще ото сна люди, поднятые неожиданно из теплых постелей, полуодетые, а то и просто налегке, молча и недоуменно взирали вокруг. А стихия продолжала бесноваться. Земля мелко, неровно подрагивала и уходила из-под ног. И от этой дрожи внутри все обрывалось и подкатывало к горлу. С грохотом рушились где-то на берегу скалы, тихо, точно подкошенные, печально падали на противоположной сопке огромные деревья, мрачными бесформенными тенями носилось в небе воронье. Над нашим распадком зловещей протяжной нотой висел
Неожиданно разом все стихло. Будто время остановилось. Даже жутко вдруг стало от такой тишины. И в этой абсолютной тишине неправдоподобно спокойно и обыденно прозвучала реплика Рогозного:
— Концерт баллов на девять, не меньше.
Оказывается, он стоял рядом с Женей, а я в суете и волнении просто не заметил его. Голос Рогозного, точно громоотвод, разом снял с нас оцепенение. И тут словно прорвало словесную плотину — заговорили все сразу. Задымили папиросами и самокрутками. Посыпались шутки. Командир отделения Кузнецов даже разыграл короткую пантомиму, изображая, как его подчиненный Панкратенко метался в одном сапоге по казарме и с причитаниями «Дэ ж мий чебот?» разыскивал второй, в то время как тот злополучный предмет был зажат у него под мышкой. А Трофимов, собрав вокруг себя нескольких «молодых», настойчиво уверял их, что, если бы его не растолкали и не стащили насильно с постели, он бы и не подумал проснуться. Подумаешь, невидаль — землетрясение! Маринка щебетала рядом:
— Мамочка, мамочка, ты не беспокойся, я совсем не испугалась. Ну честное слово…
Пока раскуривали да дебатировали, наиболее сообразительные во главе с Мулевым сплоченными рядами двинулись в столовую. (Стихия стихией, а голод не тетка.) Они-то первыми и заметили клубы дыма над нашей казармой и подняли тревогу. На этот раз наша отлаженная в тренировках заставская машина сработала как часы. Ей бы могла позавидовать любая пожарная команда на континенте. Мы быстро приставили лестницы, вскрыли чердак, притащили со склада помпу, завели шланг в речку, и через десять минут все было кончено. Оказывается, на чердаке, несмотря на наши с Ульямишей и Завалишиным «героические» усилия, загорелась-таки в обрушенном дымоходе сажа.
Перепачканные с ног до головы, усталые, ввалились мы с Рогозным в канцелярию.
— Ну вот, кажется, и все, — сказал Николай Павлович и тяжело опустился на стул.
Но лучше бы он и не говорил этих слов. Буквально в ту же секунду дверь в канцелярию распахнулась, и наш заставский радист ефрейтор Хабибулин без всяких предисловий с порога выпалил:
«ЦУНАМИ!»
Море уходило. Оно уже обнажило широкую полосу корявого илистого дна и продолжало отступать от берега. От непривычной тишины, повисшей над распадком, звенело в ушах. Как чего-то жизненно необходимого, недоставало привычных звуков — грохота прибоя, шелеста отхлынувшего наката, лениво перекатывающего гальку на берегу, гортанных криков вездесущих ворон, словом, всего того, чем обычно живет природа и мы с нею. Теперь все это куда-то попряталось, подевалось, смолкло, вымерло, сгинуло. И от этого тишина сделалась еще более зловещей. То, что сейчас происходило на моих глазах, совсем не было похоже на обычный отлив. Казалось, я был один в мире, совершенно один, где не слышно ничьих голосов, кроме моего собственного, в первозданном мире, каким его когда-то увидел человек. «И бездна нам обнажена…»
Жутко и одиноко было на этом мертвом берегу. Хотелось тут же повернуться и бежать без оглядки, куда глаза глядят. Но я пересилил себя. Теперь самое время разобраться в своих мыслях и ощущениях. «И наша жизнь стоит пред нами, как призрак, на краю земли…» Просто не знаю, как мне бороться с собственной памятью! Опять в голову пачками лезли стихи — верный признак того, что волнуюсь. Впрочем, ничего странного. Покажите мне того человека, который бы сказал: «Я ничего на свете не боюсь». Интересно, а как там у Тютчева было сначала? Я стал вспоминать и, на удивление, легко вспомнил: «Нам мнится: мир осиротелый неотразимый Рок настиг — и мы, в борьбе, природой целой покинуты на нас самих…» Покинуты? Чепуха! Во-первых, мы с Хабибулиным остались здесь сами, добровольно, а во-вторых, обреченными себя не считаем…