Набат
Шрифт:
«В раю так в раю», — подумал он. Сделал еще шаг и, как само собой разумеющееся, спокойно сделал очередное открытие: в этой новой среде двигаться без тверди под ногами и вверх и вниз, ускорять движения и замедлять можно.
В раю так в раю. На том свете. Субстанция, значит.
— Приветик, дядь Игорь! — услышал он и сразу увидел перед собой материализовавшуюся Марью, сидящую будто бы на тол-стом поваленном стволе. Его как такового не было, он воображаем, исходя из позы Марьи: одной ногой покачивает, другая — под самый подбородок коленкой. И одежда воображаема, и тело под этой одеждой видимо. Нереальность
— Здравствуй, — ответил Судских нейтрально вежливо, будто расстались они только что на территории Сорокапятки. Ничему не удивлялся Судских. — Какие новости?
Она сидела вольно, без стыда, платьишко ее сбилось, задралось на сторону, и трусишки сбились, и обоих это не смущало. Едва Судских прищурился, воображаемый ствол исчез, но он отвел глаза, чтобы не видеть оголенной плоти.
«Выходит, и я голый?» — машинально подумал он и оглядел себя. Да, если прищуриться, ничего нет, кроме телес, а под обычным взглядом на нем болталась не то ночная рубашка до пят, не то хитон или галабея.
— Ой, дядь Игорь, — засмеялась Марья, логично истолковав смущение Судских. — Какие тут новости? Тут ничего нет, понимаете? Ни-че-го. Даже ни вас, ни меня. Мы вроде как в том самом райском коммунизме. Малахольная радость.
«А как Марья сюда попала?» Он — понятное дело, его Мастачный в упор расстрелял, а кто убил Марью?
— Нас нет?
— Грамотный вы, дядь Игорь, где не надо. Да в коме мы оба! Я ударилась, когда в Зоне приземлялась, сынулю спасала, вот… а тебя недострелили. И оба мы, как говнецо в полонке, ни там, ни здесь. Понятно, товарищ генерал в битве недобитый?
Судских прищурился, совсем глаза в щелочки свел:
— Вот оно как…
Если прищуриться плотнее, тогда окружающее переставало быть вдохновенно спокойным, обступала серятина, зато отчетливо прорисовывались любые изъяны. Марья под прищуренным взглядом повзрослела, стала изнуренной женщиной небольшого росточка, с морщинами вокруг глаз, с грушками отвислых грудей.
— Теперь еще молоко из-за вас пропадет…
Что-то похожее на угрызения совести кольнуло Судских пронзительно и настойчиво. Он не вынес пытки и пошире открыл глаза. Стало легко и отчетливо. Марья улыбалась, сидя на стволе, покачивая ногой. Тик-так, тик-так — маятник.
— Вот так.
— Все будет хорошо, Марья, — сказал Судских добродушно.
— Дай бы Бог, — столь же добродушно откликнулась она. — День-два я продержусь: поваляюсь без сознания.
Про себя Судских похвалил ее за разумность. Он слегка прищурился, будто оценивал эту ее мудрость:
— А откуда ты все наперед знаешь? И про меня, и про себя. Я как-то не уразумел сразу, где я, как сюда попал.
— Вы, дядь Игорь, толстокожий, закондованный, значит, до вас с трудом и доходит. Вы все там были как куклы заводные, нам жить мешали, хотелось вам, чтобы все в ногу шли, тогда все получится, а ведь чепуха это и даже опасное дело: когда все в ногу ходят, можно планету с орбиты сбить. И про Бога чепуха, все не так, как попы поучают — они ж его не видели! Вранье для слабоумных. И про жизнь врут. Вот у вас тромб вот-вот оторвется, сердце остановится и попадете в никуда. Весело?
— Нет, не весело, — простодушно ответил Судских, а заведенный уклад земной жизни сложился в привычную фразу: — Жизнь — штука
— Ага, — ухмыльнулась Марья. — А Восток — дело тонкое.
— Восток? — не уловил юмора Судских. — Почему?
— Потому, что коммунизм — это советская власть плюс электрификация, а хочешь мира — борись за мир плюс химизация. От всего этого жизнь сложная. Ее усложняют козлы, созданные для отпущения, а козлодои подхватывают. С козла-то молока нет, а кушать надо.
Судских будто другими глазами увидел Марью. Перед ним сидела юная женщина, красивая и уверенная. Таких рисовали в эпоху Возрождения, когда возрождался здравый смысл. И никаких морщин.
— Прощаемся? — спросила Марья и сразу превратилась в девочку-подростка. — Не выходят меня, чую. Вы тут один останетесь. Остальные либо там, — указала она глазами вверх, — либо там, — глаза вниз. — Вы сейчас и тех, и других можете встретить. Я уже с кем только не виделась, по заказу? как в ресторане. Сталин, думала, в преисподней, а он расхаживает на верхнем уровне, трубочку посасывает, с Гитлером общается. Чудеса, а? А мы его в злыдни записали. А вот Эйнштейн в относительном мире. То размажется до минус бесконечности, то сожмется до атома. На Менделеева смотреть страшно — за что его Всевышний покарал?.. Говорят, уже тут дел натворил, с Всевышним спорил. И вы не залупайтесь, дядь Игорь, тут спокойненько надо, здесь революции не проходят. Загадку знаете? — спросила она с хитринкой. — Залупились и висят. Думаете — желуди? Нет — декабристы…
— Так где я? — недоумевал Судских, чувствуя свою неуклюжесть.
— Вот непонятливый какой! — всплеснула руками Марья и соскочила со ствола. — На том свете! В приемном покое! Что себе нарисуешь, то и будет. Никакого рая и ада нет, есть тот свет и то ненадолго, пока между жизнью и смертью. Когда мы живем, мы усложняем все, в придумки играем, хотим выше себя прыгнуть. Амуниции, амбиции, а уходим из жизни ни с чем.
— А память о нас, Марья? — во все глаза смотрел на нее Судских, боялся, что исчезнет, а он не познает главного.
— Это совсем другое дело, — возразила она по-взрослому. — Вы тут, дядь Игорь, осмысливайте, пока вас в госпитале оклемать пытаются. У вас пулька в черепной коробке застряла.
— А меня спасут?
— Сами выбирать станете.
— Почему?
Вопрос будто повис в пространстве, где только что сидела Марья, умненькая, красивая. Он ощущал толстоватость своей кожи.
«Все проходит», — сделал вывод Судских, потоптавшись на месте. Толстокожесть мешала ему, как спасающий от непогоды плащ.
«Надо сбросить», — подумал он машинально и так же машинально встряхнулся. Опять безотчетно его окружили тихий ниоткуда свет и беззвучие. Он прищурился, и сразу пронзила острая мысль:
«Как же я не расспросил Марью о ребенке, о дискетах? Какой-то я стал в самом деле толстокожий, химерический, разве такой способен вернуться в нормальную жизнь?»
Условности реальной жизни — что-то делать, двигаться — не оставили его. Он потоптался на месте, потом забрался выше на три воображаемые ступени. «Может, какое начальство тут есть, гиды-поводыри…» «Еще никогда не было, чтоб никак не было», — пришла на ум мудрость солдата Швейка, выходящего из любого положения бравым и неунывающим.