Над Кубанью зори полыхают
Шрифт:
— Держите хлеб-то! — крикнула Нюра, подбегая к калитке. — Через забор переброшу. Ловите!
— Да ты б, баба, хоть калитку открыла. Что мы волки. что ли!
— Нельзя! Собаки у нас злые…
Нюра подставила к высокому забору дробину и просунула. между рядками колючей проволоки хлебину.
— Ну, берите, что ли!
— Эх ты, баба–ягодка! — растрогался один из стоявших у калитки. — Кабы б не тиф этот самый, я б тебя успокоил!
— Двигай, двигай, служба! Лучше тиф, чем холера! — отшутилась Нюра.
Казаки ушли, а Нюра уже так и не легла спать.
Рано
— Страсти-то какие! Прямо против церкви виселицу ночью поставили. А на виселице три удавленника. Может, большевики. Я как увидела их, так и обомлела. Насилу с места тронулась. Тут подъехал ко мне какой-то офицер. Наклонился, говорит: «Скажи, где живёшь? Нынче ночью буду у тебя в гостях!» Насилу от него отвязалась. А в Хамселовке что делается — не приведи господи! Свиней из закуток тянут, кур ловят. Нашим Ковалевым заказали хлеб выпекать. Постояльцев у нас полон двор—и все офицеры. — И помолчав, добавила: — А ругаются — и не приведи господи! Что ни слово, то мат. Вот как! Говорили — кадеты образованные люди. А наша Гашка забрала детей, замкнула дом и перебралась к моей матери. Не хочет Гашка хлеб выпекать. А мамаша уже другой постав заквасила. Гашка плачет, боится, что её пороть будут за гвозди, что из Михеевской лавки унесла.
Тарас свесил голову с печи.
— По Гашке этой давно плети плачут. Вредная баба! Ну, а казаков не берут?
— Какое там не берут! По заборам расклеены приказы: от 18 до 50 лет забирают в свою армию. Папашку моего уже вызвали, да не возьмут — кила у него. Пять овец кому-то отвёз, — смеясь, прибавила Нюрка и тише добавила: — Говорит, из Хамселовки все мужики в горы подались, чтоб белым не служить.
Алена всплеснула руками.
— Господи, а в горах-то што? Дом родной — штолича? Ведь леса непроходимые, звери лютые. Рази они там долго продержутся? Переловят их белые и выдушаг, как кур.
— Всех не переловят. А лучше в лесу, чем на виселице, — вздохнул Тарас. — Теперя, может, где-то там в ущельях, в лесах дремучих и наш Митька укрывается. Ведь говорят же, што Мишка его видал возле Невинки.
Алена заплакала:
— Чего он там не видел? Мишке сбрехнуть — раз чихнуть! Раззвонил, не знай чего.
Она подошла к окну и стала глядеть на юг, на зубчатую цепь гор. Темная кромка вековых лесов оттеняла снежные вершины.
— Ой, господи, может, там наш сынок Митюшка?
Тарас закашлялся и стал размышлять вслух:
— Может, там, а может, с белыми явится. Разве теперь угадаешь. Мишка не сбрехал, что Кубанский полк, как возвратился с турецкого фронту, весь сдался красным под Невинкой. Хто умнее был — ноги на плечи да по домам. А вот Митька не заявился. Ума, видно, не хватило на это дело.
— Брешет твой Мишка! Брешет, — запальчиво выкрикнул дед Заводное.
Он не мог допустить, что его внук у красных.
— Ну и хорошо, что Митя домой не явился, — подала свой голос Нюра. — А явился бы, заставили красных ловить. Мобилизовали бы его белые. А Мишка тоже от войны не отвертелся — к Шкуро в карательную
— Во–во! Такому шарлатану, как Мишка, не впервой плети получать. Он с детства, стервец, отчаянный!
Тарас, кряхтя, слез с печи. Сел на лавку, стал смотреть в окно. Вся семья стояла и, глядя на белеющие вершины гор, гадала о судьбе Митьки.
Тарас в раздумье проговорил:
— Нашему Митьке место с кадетами. По нашему положению ему не место с босяками.
Нюрку всю передёрнуло от слов свёкра. Она метнула на него недобрый взгляд.
Дед поддержал сына:
— Што правда, то правда! Эти революции долго не удерживаются. Вон в пятом грду чем кончилось для урупцев? Поддержали бунтовщиков и в Сибирь попали.
Думается мне, что наш Митюшка у белых. Вот плюнь на меня, если унучек не вернётся домой с золотыми погонами!
Нюра дёрнула губами, стараясь скрыть усмешку, и тихо возразила:
— Теперя, дедушка, до золотых погонов дослужиться нетрудно. Стоит попасть в «волчью» сотню Шкуро — погоны есть. Как поглядишь, сколько теперя разных прапоров по улицам шатается — палку кинь в собаку, в прапора попадёшь. А толку? Этих прапоров тоже колотят, как зайцев. Уж лучше нехай наш Митя в горах переждёт, пока эта кутерьма уляжется.
А мать Митьки, казалось, не слушала, о чём говорят вокруг. Она немигающими глазами все ещё глядела вдаль, будто там, в синеющих непроходимых лесах, видела она своего сына. Затуманились её глаза, и одна за другой по дряблым щекам покатились слезы.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Холодный дождь хлестал по лицу всадника. Храпя, лошадь упорно шла навстречу ветру по косогору. Там впереди где-то должны были быть кошары. Но за серой завесой дождя ничего не было видно.
Всадник не понукал измученного коня. Стараясь укрыться от дождя, он натягивал на голову ветхий башлык. На нём не было ни бурки, ни шинели, а чекмень из серого домотканого сукна насквозь промок. Лошадь неожиданно ткнулась в высокую плетнёвую изгородь и заржала, всполошив на кошаре собак.
Но, видно, собакам не хотелось вылезать из тёплых соломенных нор, и они вскоре умолкли. Почти свалившись с лошади, всадник устало закинул повод на кол, вытянул из плетня палку поувесистее, чтобы отбиваться от собак, и уверенно пошёл к знакомому половню. Тут уже собаки не утерпели. Они закружились вокруг вошедшего в ограду, старались ухватить его за ноги.
— А ну замолчи, Барбос! Катун, пошел! Вот я тебя огрею!
Собаки, узнав человека, закрутили хвостами. Только какой-то щенок–несмышлёныш продолжал заливаться звонким лаем.
Нащупав щеколду, человек рывком открыл широкую дверь.
В углу половня чиркнула зажигалка. Желтый язычок загоревшегося фитиля осветил обветренное лицо Яшки–гармониста, недавно поступившего к Заводновым в чабаны.
— Хто эта? — послышался его хриплый спросонья голос.
— Своих перестал узнавать? — вопросом ответил ночной гость, снимая карабин.