Над Кубанью. Книга первая
Шрифт:
На Сенькиных ногах были худые опорки, набитые холодной грязью. Двигаться было тяжело, пальцы, казалось, раскисли. Сенька храбрился, стараясь не беспокоить отца при первой же встрече после трехлетней разлуки.
— Лука все время нашим паем пользовался? — спросил на ходу Егор.
— А как же. Из году в год, без передыху пшеницу-белокорку сеял. Первые два года родила ничего себе, а на третий — подкачала.
— Стало быть, истощил землю?
— Ну да, — подтвердил Сенька, — по своим паям пшеницу пускал вперемежку то с
— Заработанное тобой сполна отдавал?
Сенька помялся.
— Как сказать, батя. Сапоги да тулупик справил, как мы и рядились. Ничего себе, юхтовые сапожата — матрос Филипп пошил. За Батуриным еще пять четвертей гарновки да чувал кукурузы рисовой. Отдать должен.
— Сапоги-то сносил?
— Где там сносил, — мальчишка засмеялся. После короткого молчания добавил — Дед Лука только показал их, а потом в сундук. Я ему говорю, отдай, зима подошла, ногам зябко, а он кнутягой…
— Бил? — тревожно перебил отец.
— Бил?! — Сенька хмыкнул. — Так я ему и дался. Им кисло меня бить… Ну их… я их…
Голос Сеньки задрожал, осекся. Отец приблизился вплотную. Заметив, что сын ежится в женской холодай-ке, перекинул винтовку со спины на плечо, расстегнул шинель, худенькое тело прильнуло к нему.
— Кнутом и палкой? — спросил Егор. Он шел, стараясь попасть в такт мелким Сенькиным шагам. — А может, и… кулаком.
— Всяко попадало, батя, — признался Сенька, — только ты не серчай на них, плюнь. Мне еще не так. Дед Лука замахнется, а я угнусь. Право слово, не было больно, батя. Провалиться на этом месте!
Сенька, понимая состояние отца, пытался его успокоить. Егор оценил эту невинную уловку, ему хотелось как-то задушевней приголубить сына, но гордая казачья суровость сдерживала.
— Чего же ты Луку в свой черед не потянул кнутом, а?
— У него не вырвешь, цепкий дед! Зато я у Луки раз по осени курицу-несушку упер, — похвалился Сенька, вздрагивая от внутреннего смеха, — вот убей меня цыган молотком, не брешу.
— Как же ты? Ну, ну, расскажи.
Сенька подробно поведал случай с похищением курицы. Егор коротко посмеялся.
— А хату доглядал?
— Нельзя сказать, чтобы здорово, — вздохнул Сенька, — забегали раз с Мишкой Карагодиным, на завалинке посидели, да домой: страшно. В стрехе что-сь свистит. Дедушка Харистов рассказал нам, что когда-сь давно возле нашей хаты казаки черкесов побили, а он отца своего с бердана невзначай подвалил, — так и вовсе страхота. Еще мертвяки приснятся, ну их… Забор наш вчистую соседи растянули. Сарайчик и тот наполовину раскрыли.
Дальше двигались молча, каждый был занят своими мыслями. Мимо — просвечивающие сквозь щели ставень оконца хат.
Иногда доносились глухие звуки песни, переливы гармоники, пьяный шум — праздновали приход казаков с фронта. В большинстве домов было тихо, а во дворах безлюдно. Знал Мостовой — немало станичников сложило головы в далеких и скупых землях. Не всем был праздником приход жилейских полков, не каждой семье радость.
Вот и окраина. Здесь, ближе к обрыву, жили либо извечная казачья голытьба, либо недавно отделенные семьи, не успевшие еще поставить службы и заборы. Вместо огорожи тянулись канавы, обсаженные тоненькими деревцами.
Зашумели камыши, с гирла потянуло гнилым холодом. На путников надвинулся знакомый размашистый тополь, слабо покачивающий голыми ветками. Белым пятном обозначилась хата.
Забор и впрямь исчез. Повырывали даже столбы, оставив линию ямок, сейчас до краев заполненных водой. Вправо чернели амбары и длинный, в три звена, сарай соседа Игната Литвиненко. Мостовой на минуту задержался, будто оценивая повреждения, сжал ремень винтовки и направился во двор, подгибая сапогами стеблистую податливую лебеду.
У тополя Мостовой остановился, накинул на сучок повод и медленно подошел к хате. Какой маленькой и убогой показалась она ему! Стены отсырели, завалинку размыло; вся хатенка осунулась и скосилась. Ставни и двери были заколочены, возле трубы шевелилась сурепка, выросшая на крыше.
В этом неказистом жилище родился Егор Мостовой. Во дворе, полого уходящем в густой очерет, прошла его юность. Тут же отпевали родителей, и отсюда, незадолго перед войной, отнесли на погост его тихую, некрасивую жену. Егор провел шершавой кистью по лбу, отгоняя ненужные сейчас воспоминания, выругался сквозь зубы и начал зло отбивать прикладом Доски, накрест прибитые к двери. Отрухлявевшие за три года доски легко кололись, и он снял их по щепкам. Толкнул ногой дверь. Она открылась без скрипа, как будто провалилась внутрь.
В сенях Егор чиркнул спичкой, огляделся. Отовсюду несло затхлостью. Дощатые стенки зацвели и покрылись сырым грибком. Не гася спички, переступил порог хаты и, тяжело шагая, прошел к печи. Опустился на лавку, скрипнувшую под ним, и широко расставил ноги. Печь неприветливо зияла черным овалом, и на шестке, будто пемза, застыла комкастая кизячная зола. На столе, лавке и иконе толстый слой пепельной пыли. Сенька осторожно, боясь вздохнуть, подсел к отцу. Спичка догорела в корявых пальцах Мостового, затухла, красновато затлел уголек, почернел, скрутился. Егор притянул к себе сына.
— Ну, вот и война кончилась… отказаковались… Вот мы и опять вместе… дома…
Сеньке до слез стало жаль отца. Он шмыгнул носом и приник к щетинистой и какой-то плоской отцовой щеке…
— Ничего, папаня, — утешил он, — мы тут все мигом приберем, почистим. Мишку покличу Карагодина, Ивгу Шаховцову. Хочешь, я у деда Луки занавеску попру?
Егор медленно провел по голове мальчика широкой шероховатой ладонью и ощутил мокрые глаза и щеки.
— Семен, чего ты? Брось… А еще казак.