Надпись
Шрифт:
– Отче наш, сущий на небесах… – Бабушка услышала слова чудесной любимой молитвы, с которой столько раз отходила ко сну и столько раз встречала свой новый день. Стала вторить шепчущим голосом, умиленно и восторженно возведя глаза. – Да святится имя Твое, да приидет царствие Твое… – Коробейникова поразило это хоровое чтение, где Тасин сильный, настойчивый голос с неуловимой нерусской интонацией и родной, бабушкин, с благоговейным порывистым шепотом, выговаривали простые, идущие от сердца слова. – Да будет воля Твоя и на земле, как на небе… – Обе верили в благодатную волю Творца, благодарили за чудесный дар, позволивший им повидаться после стольких лет невыносимых страданий, еще раз в этой земной юдоли налюбоваться друг другом. – Хлеб наш насущный
Коробейников смотрел на темные, сухие, как у птицы, руки бабушки, потонувшие в Тасиных белых ладонях. Понимал, что присутствует при таинстве, касавшемся и его, и детей, и еще не рожденных внуков, которые, пройдя земные пути, неизбежно исчезнут в бездонной глубине этой чудесной молитвы.
– Ну вот, теперь можно и в путь, – опавшим голосом произнесла Тася, отпуская бабушкины руки, обращая лицо к циферблату. Но бабушка, которой молитва вернула силы и разум, продолжала тянуться к ней. Страстно, слезно, с бурлящим горлом, воскликнула:
– Тася, девочка моя!.. – Та уронила голову бабушке на грудь, и бабушка гладила ее, по-матерински целовала, прощалась с ней навсегда.
На аэродром мать не поехала, потому что бабушке стало плохо. Капала капли, вызывала "неотложку".
Коробейников вез в Шереметьево Веру и Тасю на "Строптивой Мариетте". Обе сестры молчали. Тася беспокойно взглядывала на мелькавшие за окном дома, будто каждый беззвучно хватал ее за голубой шелковый платок и хотел удержать.
В аэропорту Тася разволновалась, пугаясь паспортного контроля, таможни, проходивших мимо замкнутых и строгих пограничников.
– Ты таблетки взяла? – спрашивала отрешенно Вера.
– Куда я очки положила? – шарила по карманам Тася.
Коробейников поднес чемоданы и сумки к металлической стойке. Тася обняла его, поцеловала, и он почувствовал сладковатый запах пудры, теплоту рыхлой большой щеки.
Сестры взялись за руки. Молча смотрели одна на другую. Склонили головы, прижались лбами и недвижно застыли, закрыв глаза. Это было продолжением таинства, освещавшего их пребывание на земле, любовь, невысказанность, обреченность расстаться и больше никогда не увидеться. Упокоиться на разных половинах Земли, так и не сказав друг другу самое важное, сердечное, невыразимое. Над их седыми головами горело табло, оповещавшее о самолетных рейсах, туманился потолок аэровокзала, а выше, в бескрайней Вселенной, реяли светила, неслись метеориты, загорались и гасли солнца. Присутствовал безымянный Бог, наблюдавший их прощание.
Тася подхватила чемоданы и сумки, неловко потащила сквозь ограду. Исчезла в толпе. Еще раз, издалека, оглянулась, отыскивая их глазами. Вера что есть силы махала, но сестра не видела, и ее унесло с толпой.
Возвращались обратно на "Строптивой Мариетте". Тетя Вера окаменела рядом на сиденье, словно он вез статую.
35
Ноябрь
Коробейникову позвонил его приятель, художник Кок, творец языческих масок, символист, пребывающий среди шизофренических галлюцинаций, в которые прятался от назойливых участковых милиционеров. Те считали его трутнем и тунеядцем, желали видеть среди трудоустроенных граждан, грозили высылкой из Москвы на трудовое поселение.
– Как живешь? – услышал Коробейников смешливый, кудахтающий голосок Кока и тут же представил его золотой хохолок, круглые птичьи глаза, бегущий кадычок. – Как дела, Коробей?
– Скарабей, – откликнулся Коробейников, пускаясь в игру созвучий, принятую в кругу "язычников", пытавшихся таким образом пробиться сквозь шелуху современного, порченого, языка к древнему праязыку, где не было согласных, а одни певучие, мычащие и аукающие гласные.
– Скоро ешь, скоро бей…
– Ох, много скорбей…
– Минога в горбе…
– В гербе и в вербе…
– В яме, брат, в ярме…
– Ермила…
– Ярило…
– Свиное рыло…
– Ыло, уыло…
– Ола, аола… – завершил лингвистическую разминку Кок и кудахтающе рассмеялся, отчего на другом конце телефонного провода затрепетало золотом и изумрудом его бойцовское оперение. – Я тебя приглашаю.
– На похороны ведьмы?
– На роды колдуньи.
– Дуни-колдуньи?
– Нюни-колдуньи.
– У нюни слюни.
– У Лени в паслене.
– Лене в колени.
– Каленый.
– Алена.
– Холеный…
– Куда приглашаешь? – боясь сорваться в брехню, поинтересовался Коробейников.
– Я тебе говорил при последней встрече, когда ты привел ко мне на Бронную психиатра, и у Людки – тростниковой кошки случился выкидыш.
– Да это не психиатр. – Коробейников вспомнил камлание шаманов, магов и колдунов, которых напугал Саблин, назвавшись врачом-психиатром.
– Не имеет значения. Он отбрасывал тень, значит, был сделан из мертвой, непрозрачной материи. В это воскресение мы устраиваем выставку наших работ. Естественно, не в Москве, не в выставочном зале, а тайно, на природе, в лесу. Приглашены люди из посольств, может быть, что-нибудь купят. Будут все наши. Устроим праздник Зимы священной, по первому снегу. Повеселимся, совокупимся, снесем яички, вылетят птички.
– Где это будет?
– Двадцать первый километр Киевского шоссе. Съезд направо, на недостроенную дорогу. На опушке леса встречаемся. Только бы гебисты не пронюхали.
– Приеду, конечно. Давно не трясли хохолками.
– Кстати, Матерый вернулся из фольклорной экспедиции, привез матерные частушки…
– Непременно буду, – сказал Коробейников, радуясь приглашению, подумывая, не взять ли с собою Елену на это языческое, солнечно-снежное действо.
Однако Елена, выполняя поручение мужа, не могла отлучиться из дома, и Коробейников поместился в "Строптивую Мариетту" и отправился на Киевское шоссе. За Внуковом, пропуская над головой ревущие, сияющие, как алюминиевые слитки, самолеты, на указанном километре дороги, Коробейников отыскал ответвление асфальта, проехал по нему среди снежных обочин, белых, нетоптаных опушек, серых, безлистных, вознесенных в синеву лесов и оказался на условленном месте, где уже начиналось действо. Стояло несколько легковых автомобилей, в том числе и с посольскими номерами. Притулился разболтанный грузовичок с брезентовым тентом. От асфальта к лесу была протоптана тропинка. На кустах, на сучках деревьев были развешаны картины, казавшиеся издалека разноцветными платками, – переливались драгоценно среди снега, голых стволов, под голубыми небесами.