Надпись
Шрифт:
Бульдозер съехал с асфальта, неуклюже заторопился через поляну к опушке, где пестрели расставленные и развешанные картины. Гусеницы ярко вращались, оставляя на снегу двойной рубчатый след. За бульдозером поспевала группа милиционеров.
– Ни фига себе! – растерянно произнес Матерый, складывая прорыдавшую гармонь.
– Нас заложили! – фальцетом воскликнул Кок и кинулся опрометью в ширь снегов. Многие устремились за ним, рассыпаясь по поляне. Цыган с кольцом в ухе мчался, оглядываясь огромной, пучеглазой, чернобородой рожей. Гулящая девка Лизетта с медной челкой и исцелованными развратными губами улепетывала, издавая глухие вопли. Смертушка, развевая балахон, спасалась, вращая костяным коробом с лазоревыми цветами.
– Картины раздавят, уроды! – возопил Вас и гибкими,
Милиционеры, ведомые тяжеловесным командиром, действовали осознанно, как на учениях. Цепь окружала поляну, отсекала бестолковых беглецов от леса, стягивалась, словно набрасывала на добычу невидимую сеть, в которой беглецы начинали биться, трепыхаться, выбивались из сил. Пинками, понуканиями их подгоняли к обочине. Отловленный Цыган, забыв снять маску, шел под конвоем, что-то гудел сквозь картонную оболочку. Смертушка, освободившись от желтоватого черепа, являла собой худосочного юношу с растерянной виноватой улыбкой, а рядом победно шествовал милиционер, держа под мышкой добытый трофей – костяную глазастую маску, размалеванную цветочками.
В этой охоте было много азарта, жестокости, удальства. Испуганных, бестолковых художников травили, как зайцев. Делали подножки и валили в снег. Хватали за рукава, выворачивая руки. Подталкивали в спины, доставляя обратно к дороге. Слышалась ругань, женские вопли, крики.
Бульдозер двигался вдоль кустов и тонких берез, срезал их ножом. Валил в снег картины, наезжая отточенной сталью. Вминал в грязный снег, превращая холсты и сучья в хрустящий ворох. Шла корчевка. Выкорчевывались сорные виды деревьев, неполноценные художественные творения, болезнетворные направления культуры. Бульдозерист в кабине деловито давил рычаги. Отъезжал, наезжал, наваливался на экспозицию, от которой летели яркие ошметки. Казалось, в кустах ощипывали большую разноцветную птицу.
Коробейников созерцал панораму побоища, которую кто-то разворачивал перед его ошеломленными глазами. Ему казалось, что началось затмение солнца. Все так же ослепительно белел снег, покрытый дорожками человечьих следов, перечеркнутых клетчатой колеей бульдозера. Крутилось в синеве бесцветное светило. На картонной голове блудливой Лизетты блестела золотая челка из металлической проволоки. Но на все это набежала прозрачная тень. Недавняя радость и ликование превратились в бесцветный ужас, в реликтовый страх, от которого жутко взбухало сердце и слабели ноги. Казалось, в Коробейникове восстал и беззвучно кричал весь его род, вся измученная, истребленная родня, которую уводили под конвоем из дома, мучили на ночных допросах, вели по этапам, держали в бараках и зонах с пулеметными вышками. Бесстрашный и свободный писатель и вольнодумец, он вдруг почувствовал себя ничтожным, безропотным перед лицом невидимой безжалостной машины, которая вдруг обнаружила себя туманной, затмившей солнце тенью, помутившим рассудок страхом, тусклой бессердечной расцветкой грязно-зеленых автобусов. Захотелось уменьшиться, скрючиться, заслониться локтем, защищаясь от милицейского кулака, свирепого окрика, облака пара, вылетающего из жаркого, по-собачьи растворенного зева.
– Давай их всех в автобусы, капитан! – Человек в плотной куртке, в добротной кепке, единственный штатский среди серо-синих шинелей, повелительно приказал милицейскому командиру. – Осмотри грузовик, – кивнул на притулившийся у кювета грузовичок. – Посади за руль своего шофера.
Милиционеры повели пленных художников в автобусы.
– Сударь, батюшка, пошто пихаешься? Мне бы человечинки отведать, косточку берцовую поглодать!.. – Писатель Малеев сделал идиотское лицо. Перевоплотившись в олигофрена, растягивал рот в длинной акульей улыбке, смотрел на конвойного мутными рыбьими глазами.
Дщерь, безо всяких усилий изображая безумную ведьму, распустила длинные лохмы, задрала юбку, обнажая тощие ноги:
– Я беременна!.. Я с волком сношалась!.. Волчонка рожу!..
– "Среди миров, в сиянии светил, одной звезды я повторяю имя…" – отрешенно, нараспев декламировала ведунья Наталья.
– Товарищ капитан, мы не тунеядцы.
Кок, уловленный среди снегов, поколоченный, с полуоторванным рукавом, выглядел вполне шизофреником. Предъявлял человеку в штатском какую-то замусоленную бумажку:
– Доктор Брауде… параноидальный синдром… Ловейко – жалейко, русамы – усамы, Артюр Рембо – тебе бес в ребро… – забулькал, заголосил на неведомом праязыке, окружая себя непроницаемой магической защитой.
Всех подталкивали к автобусам, запихивали внутрь. Их мутные лица светлели сквозь немытые стекла.
Александр Кампфе извлекал из кармана респектабельное пухлое портмоне, предъявлял иностранный паспорт.
– Среди нас есть представители иностранных посольств. Надеюсь, будет соблюден статус дипломатической неприкосновенности, – пояснял он сотруднику органов.
– Кинокамеру придется изъять. После досмотра пленки аппаратуру вам вернут, – бесстрастно заявлял представитель власти возмущавшемуся оператору, у которого милиционеры отобрали кинокамеру.
– Ваши документы? – Капитан милиции обратился к Коробейникову. – Ведите его в автобус, – приказал он двум здоровякам милиционерам.
Все тот же ужас, парализующий страх, унизительное безволие и слабость испытал Коробейников, дрожащими руками пробираясь в карман пиджака. Был готов объяснять случайностью своего здесь появления, несвязанность с этими полубезумными, социально-опасными людьми, к которым не имеет ни малейшего отношения. Молодой известный писатель, корреспондент влиятельной газеты, он поддерживает усилия государства в борьбе с тунеядцами и фрондерами, шельмующими основы советского строя. Эта гадкая слабость держалась мгновение. Он осознал ее в себе как отступничество. Поборол непомерным усилием, предъявляя журналистское удостоверение, готовый стоически занять место в грязно-зеленом автобусе, разделить судьбу уловленных художников.
Капитан принял удостоверение. Вертел, разглядывал. Передал человеку в кепке. Тот некоторое время переводил глаза с лица Коробейникова на фотографию в документе.
– Разве вам больше не о чем писать? – спросил он, возвращая удостоверение. – В нашей жизни столько достойных примеров. Впредь будьте разборчивей в выборе тем, – вернул Коробейникову книжечку, отвернулся, теряя к нему интерес.
Иностранцы поспешно уходили туда, где стояли их автомобили. Коробейников, ссутулясь, шел к "Строптивой Мариетте", боясь смотреть на грязно-зеленые переполненные автобусы.
Услышал тонкий крик. Из-под тента грузовичка выскочила обнаженная ярко-зеленая женщина. Длинноного и гибко помчалась по поляне, развевая длинные волосы. За ней гнались два милиционера, настигли жертву, повалили в снег. Был слышен истошный визг. Среди шинелей и фуражек с околышками металось обнаженное изумрудное тело. По поляне, качая солнечным ножом, катил гусеничный бульдозер.
36
Все дни он был подавлен случившимся. Вспоминалась солнечная поляна с наивным весельем шалунов и фантазеров, разукрашенные вещие птицы, огненный хоровод языческих богов. И жестокая расправа милиции, лязгающий среди картин бульдозер, зеленая дева, затоптанная сапогами. Самым больным воспоминанием были его собственные трусость и слабость, унизительное подобострастие, отречение от приятелей, которых власть травила, как зайцев, и увезла в клетках, – кого на допрос в КГБ, кого в психиатрическую лечебницу. Именно это минутное отречение, которое он безуспешно пытался сравнить с отречением апостола Петра, доставляло особенное страдание. Воспевавший величие и красоту государства, он увидел его грубую и жестокую сущность. Тупую, лязгающую гусеницами мегамашину, которая сметала робкие холсты, затаптывала в снег нежное женское тело, принуждала к унизительному смирению и подобострастию. Испытывая презрение к себе, он роптал против слепого механизма, напоминавшего огромный, с грубой нарезкой, болт, пропущенный сквозь хрупкую беззащитную жизнь, на котором завинчивалась тяжелая шестигранная гайка.