Нагота
Шрифт:
— Так точно. Меня зовут Александр Драйска.
— Как же, как же. Каждую неделю приходили, а то и по два сразу. Солдаты большие охотники до писем. Мой племянник, пока служил, тоже писал мне.
— Скажите, а кто их получал?
— Ваши письма, что ли?
— Ну да.
— Кому писали, тот и получал. Я их у себя не держала. Господи, что за новости. Мне-то что? Она сама попросила, я ей разрешила. Что мне, ящика почтового жаль? Отчего ж не помочь человеку?
— Все верно. Большое спасибо! Я не об этом. Просто хотел спросить, вы ее знаете?
— Кого?
— Ну, которая получала письма.
— Как же не знать. У меня на базаре творог
— Как ее зовут?
Женщина, от досады всплеснув руками, фыркнула, взглянула на него, как на помешанного.
— Да Марика Витыня, или как ее там. Уж и сами не знаете, кому письма строчили? А я-то еще порадовалась, такой почерк красивый.
— Скажите, пожалуйста, какого цвета у нее волосы?
— Будто у меня других забот мало, только волосы разглядывать. Может, каштановые, а может, золотые, откуда мне знать. Теперь ведь волосы и белят, и красят, кому что в голову взбредет.
— А не рыжие?
— Да хоть буро-малиновые! Мне-то что?
Женщину этот разговор все больше раздражал. Никак она не могла взять в толк, чего от нее хотят, и, оскорбившись, заподозрила, что ее в чем-то хотят уличить, обвинить. И сердилась она, и хмурилась и, как обычно бывает с пожилыми людьми, если их вывести из себя, потом долго не могла успокоиться.
— Я не смотрю, какого цвета у человека волосы, мне какое дело. Спроси меня, какого цвета были волосы у покойного мужа, и то не скажу. Она попросила, я ей разрешила. И не хотела ведь: у каждого свой адрес, а она говорит...
— Все в порядке. Спасибо.
— Ничего не в порядке. Если б все было в порядке, вы бы ко мне не пришли, допрос не учинили.
— Нет, в самом деле...
— Да вы не виляйте, прямо скажите — чего вам надо?
— Еще один и последний вопрос. Где живет Марика Витыня?
— И этого не знаете?
— Нет. Но...
— Вот как бывает, когда пишешь по чужим адресам. В общежитии живет. На Вокзальной улице. Где же еще. Номер дома не помню, на цифры память у меня слабая.
— Все ясно. Спасибо.
Ему вдруг захотелось рассмеяться, хотя сам не знал отчего. По-прежнему никакой ясности. Сплошные загадки. Запутанный клубок, который просился, чтобы его распутали. Но разве это расходилось с его желаниями? В самом деле, для чего он сюда приехал? С самого начала это была игра. Неизвестный адрес, неизвестный почерк, неизвестная фотография... Остальное дополняла фантазия, уверенности никакой, сплошные домыслы, и с каждым письмом они волновали все больше: еще открытие и еще одно. Почему он отнесся к этому столь серьезно? Кое-кто из ребят переписывался с двумя, тремя, а то и десятью девчонками. Разного рода сюрпризы, естественно, входили в условие игры. Как пустые билетики в любой лотерее. С этим следовало считаться.
Неужто и правда, Марика ничего не знала? Возможно ли такое? Впрочем, это не так уж и важно. Здесь имя только шифр. Нужно разгадать, что за шифром скрывается.
Обычное его малодушие. Ущемленное чувство собственного достоинства. Вялость и робость. Уж он-то себя отлично знает. Стоит появиться непредвиденному препятствию, и его решимости как не бывало: слава богу, нашелся повод, чтобы отступиться.
На школьных вечерах он никогда не приглашал танцевать девушек, которые ему действительно нравились. «Как можно приглашать ее на первый же танец? Сразу всем бросится в глаза. Она откроет мою тайну, все поймет». В пятнадцать лет он писал анонимные письма Ивете, самой красивой девочке из параллельного класса. Тщательно отделанные, пересыпанные остротами, ослепительными парадоксами, его послания нашли должный отклик. Петер тогда его выдал, Ивета прислала записку, в которой сама назначала свидание. В условленное место он явился часом раньше, окрыленный победой. Ивета пришла, ждала его, а он никак не мог собраться с духом выйти из темной подворотни, где прятался. На другой день он написал ей письмо, все обратив в шутку, зло посмеявшись над Иветой за то, что та легко позволила себя провести. И все лишь затем, чтобы она не разгадала его истинных чувств.
Так или иначе, старуха назвала имя Марики, назвала ее адрес. Между прочим, два первых письма он отослал в пятнадцатую квартиру общежития. И они были получены.
А что ждало его в Риге? С ближайшим поездом — звучит великолепно. А зачем?
Он взглянул на часы и зашагал обратно к центру. По-настоящему не чувствуя себя ни поэтом Александром Драйской, ни сыщиком Шерлоком Холмсом.
3
Гостиница стояла между развалинами рыцарского замка и театром. На первом этаже прежде помещался ресторан, где они с отцом не раз обедали.
Дома у него хранился довоенный пожелтевший журнал с очерком об отце, «молодом, многообещающем ученом». С фотографии смотрел элегантный, поджарый человек с пышной шевелюрой, добрую половину лица его закрывали очки, или, как было сказано в очерке, — «черная оправа очков `a la Гарольд Ллойд». Отец, оставшийся в памяти, не имел ничего общего с тем поджарым, изысканным молодым человеком. Он ему запомнился сутуловатым, располневшим, с огрубевшими руками. Высокий лоб лишь на висках обрамляли седоватые пряди; на зрение отец не жаловался, очками пользовался только при чтении. Доктор наук стряпал обеды, ходил на рынок, возился с пылесосом. Мать была на двадцать лет моложе.
Когда он родился, отцу было сорок четыре. С ребенка не спускали глаз, его оберегали, лелеяли, совсем как маленького Далай-ламу. Каждую игрушку нянька прежде всего сама ощупывала — не остра ли, не шершава. Ему не позволяли самому спускаться по лестнице. На окна навесили решетки, чтобы он, чего доброго, с подоконника не упал. Во двор гулять не пускали, потому что там «драчуны-ребята».
Читать он научился рано, книги ему заменяли игрушки, недостающих друзей, в известной мере и движения. Тем летом, когда мать жила на юге, он почти не покидал дачи — ел, спал, читал. В десять лет он весил сорок семь килограммов. В школе его прозвали Бульоном.
Поначалу он безотчетно привязался к отцу, позже, когда к чувствам прибавился рассудок и появилось характерное для подростка стремление все самому взвешивать, переоценивать, привязанность эта еще более возросла. Обычная сыновняя любовь дополнялась восхищением, уважением, дружбой. Отец никогда не давил своим авторитетом, не стремился обрушить на его голову свою премудрость. Он был деликатен, тактичен, лишен предрассудков, удивительно ровен в общении со всяким живым существом. Знания его казались беспредельными, возможно, потому, что он никогда не ограничивал их какими бы то ни было рамками, а всему искал продолжение, даже если при этом приходилось обнаружить не только эрудицию, но и свое невежество. Суждение он имел острое, емкое, к тому же обладал даром высказывать его в той непосредственной форме, в какой оно являлось ему, как он сам говорил, пока мысли еще были живы.