Наследство последнего императора
Шрифт:
– На каком основании?! – кричал Горбачев. – Он что – с ума сошел? А где закон? Справедливость? Где демократия?
– О демократии ничего в бумаге не сказано, – спокойно сообщил Шостаковский. – Что же касается состояния чьего-либо ума, то не мне судить, Михаил Сергеевич. Тем более по телефону.
«Труса празднует, – подумал Горбачев. – Боится, что Борька прослушивает».
Вслух же громко сказал – в расчете на прослушку:
– Я сейчас немедленно позвоню Борису Николаевичу Ельцину! Он умный, широко мыслящий и великодушный человек, он во всем разберется. Не может быть, чтобы он не понимал и чтобы не пошел навстречу… Ведь, понимаете, демократия, обратно же гласность, плюрализм мнений в глазах широкой международной общественности не могут не вызвать понимания и представления… – он, как всегда, запутался в словах, словно в речной осоке.
– Не знаю, Михаил Сергеевич, – спокойно перебил его Шостаковский. – Может, и стоит
– Вы так уверены, что даже Коржаков не поможет? – спросил Горбачев.
– Сейчас нельзя быть уверенным ни в чем, – отпарировал Шостаковский. – Но в любом случае надо действовать быстро. Сегодня они половину площадей заберут, завтра – все здание. Я уже и прессу вызвал. Вот, вижу в окно – пришел автобус с телевизионщиками.
– Вы там без меня не начинайте! – забеспокоился Горбачев. – Я очень быстро!
– А это, Михаил Сергеевич, уже не надо, – мягко, но с нажимом возразил Шостаковский. – Думаю, не совсем уместно первому президенту СССР и лауреату Нобелевской премии заниматься публично административно-хозяйственными дрязгами.
Горбачев подумал и согласился.
– Хорошо! Я буду действовать в своем направлении. И вы действуйте в своем. И доложите!
Он бросил трубку и некоторое время смотрел на нее. «Смотри-ка, он лучше знает! Много гонору набрал, как только я из Кремля съехал». Тем не менее, каким-то дальним уголком мозга он если не понимал, то ощущал, что Шостаковский прав. Не понимал пока только, почему прав. Ему самому даже в голову никогда не приходило, что самое опасное для любого государственного деятеля показаться смешным или мелким. Он до сих пор не сознавал, что в глазах подавляющего большинства своих сограждан он давно остался и навсегда останется болтливым кретином. Он считал – мало того, был в этом уверен! – что народ его любит искренне и еще более горячо, чем до его свержения в декабре девяносто первого. Правда, в последнее время в печати его стали называть предателем, а то и хуже – государственным изменником. Одна только выходка заместителя генерального прокурора Виктора Илюхина чего стоила. Где это видано: прокурор возбуждает уголовное дело по статье «Измена Родине» – против кого? Против собственного президента! Теперь почти каждый день пишут об этом в левых газетах. Недавно прочтя о себе, что он – сложившийся изменник Родины, Горбачев сначала перепугался не на шутку: решил, что это ельцинская команда через коммунистов запустила пробный шар, чтобы подготовить общественное мнение, все-таки арестовать его, устроить показательный процесс и посадить. А то и расстрелять, как Николая Второго. Или как Чаушеску. В лучшем случае, сослать куда-нибудь. Но ему было невдомек, что Ельцин никогда не стал бы, в отличие от самого Горбачева, делать из своего врага мученика. Да и тему государственной измены ему трогать тоже опасно. Нет, Ельцин понимал: чтобы добить Горбачева, его нужно не возвышать репрессиями, а унизить, превратить в просителя, заставить клянчить – неважно что, но для себя лично: клянчить по пустякам и много. И тогда можно будет заявлять народу: «Нет, он неисправим, выкормыш партаппарата! Обнаглел: и пенсию ему, и машину, и охрану, и спецполиклинику… Походил бы пешочком на работу, поездил бы на трамвае в поликлинику… Как я, президент России! Слабо?»
Однако сейчас Горбачев ясно понимал только одно: в самом деле, пусть Шостаковский занимается ОМОНом, а он сам займется президентом России. Вернее, пусть Шостаковский так думает.
– Кто там, Миша? – спросила из спальни Раиса.
– Саша звонил, Яковлев. Потом Шостаковский, – отозвался он. – Ерунда, какие-то проблемы с арендой в фонде, – добавил он, входя в спальню. – Без меня справятся.
– Пустяки? – приподнялась она на локте. – В самом деле? А не борькина лапа опять?
– Нет, звездочка, нет, – заверил он. – Да и брось об этом. Давай подумаем о другом. Давай, действительно, подумаем о Гавайях. Или, может, в Ниццу съездим или на Канары, как эти… «новые русские»?
– В Ниццу! Господь с тобой, Фунтик! – так она его называла в минуты депрессии или недомогания, чтобы за ласковым прозвищем скрыть свое состояние. – Какая Ницца, какие Канары! Этот носорог нас за границу вдвоем не выпустит! Или домой не впустит. Эмиграция, знаешь, не для меня…
– А вот здесь ты не права! – с жаром возразил Горбачев. – Вот тут он не посмеет. Ему Клинтон не позволит и Хельмут, понимаешь, Коль! Он от Маргошки такую вздрючку получит – век будет помнить! Ну, ладно, ты отдыхай, а мне пора.
Он вернулся в ванную, включил свой «филиппс», приложил бритву к правой щеке. Почти бесшумное шуршанье бритвы его успокаивало. Однако бриться все не начинал. Мало того, выключил бритву и отложил ее в сторону, сел к зеркалу и внимательно рассмотрел свое лицо. Оно было обычного «рабочего» сине-коричневого цвета, словно он не дома был, в ванной, а стоял на трибуне и выступал перед народом часа два. Значит, опять подскочил сахар. Вот почему его второй день сопровождает тошнотная истома. Простой советский человек давно перешел бы на инсулин, но Горбачев в последнее время все меньше страдал от своего недуга, поскольку стал регулярно пить дефицитнейший чай «Калли» по рецепту американского китайца доктора Чена. Однако «Калли» закончился неделю назад, а похлопотать о новой посылке некому – все помощники разбежались. Не пошлешь же в Нью-Йорк старую калошу Шахназарова. Правда, есть еще один чудодейственный бальзам «санбриз» от того же Чена – грамм на вес золота. Горбачев достал из шкафчика крохотную бутылочку, отвинтил пробку, два раза капнул себе на язык и подождал, пока тысячи сосудов в полости рта впитают резкую на вкус, как скипидар, маслянистую жидкость. Прошло три-четыре минуты. Синюшность с лица стала спадать, потом постепенно начал исчезать коричневый оттенок, в голове просветлело, и тошнотная слабость постепенно отступила. Нужно посидеть еще минут пять, и тогда уровень сахара в крови опустится до нормы.
Он то включал бритву, то выключал ее и с грустью думал, что и диабет и гипертония – нежданный подарок ему самому от его же собственного детища – монстра, которого он, как Франкенштейна, создал собственными руками, выпустил на волю, предварительно дав ему имя «перестройка». Хотя если быть честным перед самим собой, то по праву лавры надо отдать умнице Марго, которая первая из всех высокопоставленных баб Европы и Америки смело назвала себя подругой Раисы Максимовны. Еще в восемьдесят третьем Андропов дал понять шустрому, только что испеченному секретарю ЦК по сельскому хозяйству, рьяно взявшемуся за осуществление совершенно идиотской продовольственной программы, что бывший шеф КГБ, а теперь всесильный генеральный секретарь ЦК КПСС именно его рассматривает в качестве ближайшего соратника, а может, и преемника. Никто из членов Политбюро и представить себе не мог такого поворота. Должность секретаря по сельскому хозяйству всегда считалась чем-то вроде ссылки или отстойника. Да и сам Горбачев, когда еще сидел в Ставрополе, особых эмоций у партийной геронтократии не вызывал. Когда же он появился в Москве, то и воспринимали его как провинциального парня, лимитчика, который ради московской прописки будет делать все – хоть метлой махать, хоть составлять и рекламировать продовольственную программу. Никому не приходило в голову, что Горбачев нужен Андропову в качестве молодого и крепкого вожака своры гончих, которая скоро понадобится генсеку для будущих чисток в партийных рядах.
Сначала его надо было представить Западу. Для первого шага лучше всего подходила Англия: авторитет Маргарет Тэтчер в мире тогда был необычайно высок. После серьезных консультаций между министерствами иностранных дел обеих стран, Горбачев был отправлен туда с малозначащей миссией. Его главная задача была – мелькнуть, показаться в прессе, отметиться.
Тот визит был молниеносным, и детали его сохранились в памяти Горбачева плохо. Зато второй визит, когда он уже стал генсеком и Тэтчер сразу после его избрания заявила на весь мир, что «с Горбачевым можно работать», запомнится ему до гроба.
Уже с первых минут Тэтчер заявила ему без обиняков:
– Мистер Горбачев! Вы политик молодой, но, по моим оценкам, очень перспективный и многообещающий. Перед вами стоят большие задачи. Я вам дам еще и домашнее задание.
– Да, вы, безусловно и абсолютно правы, – согласился перспективный политик, сразу поглупевший от столь откровенной лести.
– Особенность урока на дом в том, что это задача не частного характера, – продолжила премьер-министр Великобритании. – Она имеет эпохальное значение и, если вы оправдаете наши надежды и доверие и, конечно, доверие вашего народа – всех народов СССР, – особенно подчеркнула Тэтчер, – то сможете коренным образом изменить облик современного мира.
– Разумеется, госпожа премьер-министр, – снова согласился Горбачев, удивляясь собственному лаконизму и проницательности.
– Однако у вас ничего не получится и вряд ли мировая история будет вам признательна, если вы не проведете в СССР коренные преобразования. Начать придется с конституции, с модернизации всего вашего строя, с… перестройки!
– Да, мадам, – кивнул пятнистой головой Горбачев, ослепительно улыбаясь.
Тэтчер как-то странно взглянула на него. В лицах переводчиков – английского и собственного горбачевского – тоже что-то неуловимо изменилось. Еще перед визитом начальник протокольного отдела предупредил генсека о том, о чем знали все иностранные политики: в Англии при встречах подобного государственного уровня обращение «мадам» употребляется только по отношению к королеве Великобритании, а к Тэтчер – только «миссис». «Да-да. Учту!» – ответил тогда Горбачев своему чиновнику – он и без него все знал. И вот сейчас ошибся. Намеренно.