Недвижимость
Шрифт:
Кастаки опустил ноги и сел по-человечески.
– Второе пришло, – сказал он, роясь в карманах пиджака. – Хотел звонить. А ты сам заявился.
И протянул два конверта.
– Спасибо, – сказал я. – Все, погнал.
– Слушай, что-то мы с тобой все как не родные? – спросил Шура.
–
Ты вечером что делаешь? Может, посидим где? Пивка, рыбки… а?
Я развел руками:
– Сегодня точно не могу. Да погоди, вот повод какой-нибудь будет…
– Повод, повод… Ты, Капырин, не понимаешь. Какой повод? Наше обоюдное желание – это не повод? Мы же не можем
– Александр Васильевич, извините, – строго сказала голубоглазая девушка, заглянувшая в кабинет. – Шульман звонил, у него на таможне проблемы. Просил с ним связаться.
Шура чертыхнулся и потянулся к телефону, махнув рукой: пока, мол…
Я сел в машину и разорвал конверт:
“Сереженька, дорогой, здравствуй!
Поговорила с тобой и все не могу успокоиться, села сразу за письмо.
Болит, болит у меня душа за Павла, и не знаю, что делать. Уже по-всякому думала. Ведь родная кровь Павел, своя. Кто за ним ухаживает, как? Я Людмилу никогда не видела, но если они с
Аней-покойницей похожи, то такая же волоха, наверное. Как бы я хотела поехать в Ковалец! Но как бросить здесь все?
Какая все-таки жизнь страшная, Сереженька. Откуда такая гадость у Павла взялась? Хорошо, что вовремя прихватили, сделали операцию. Если ранняя стадия, то, может быть, обойдется. Помнишь
Коломийцев? Они теперь где-то под Калугой живут. Так вот
Витиному отцу тоже делали такую операцию. И ничего, жил себе и жил, пока не умер от инфаркта. Бедный Павел. Как мне его жалко.
Вечно он у нас был какой-то обсевок. Уехал, всю жизнь там один, не особенно-то у него все складывалось. Я достала альбом, смотрела фотографии. Какой Павел был мальчишкой красивый – глаза большие, взгляд серьезный, задумчивый. Ему бы в артисты. А он какую тяжелую жизнь прожил. Завтра Таньке напишу, но куда она с малым дитем из Воронежа поедет? Ей тоже нет никакой возможности.
Смотрела фотографии, даже всплакнула. Помнишь, где ты в матроске и бескозырке? Ты очень гордился этой матроской. Однажды к нам пришли гости – Валя Кострова с мужем и сыном, Красновы, Лешка
Гарипов. Все дети большенькие, а тебе годика четыре всего было.
Ты к ним и так, и сяк, а они с тобой играть не хотели. Они взрослые, им с тобой неинтересно. Ты постоял, постоял, посмотрел на них. Я думала, ты плакать сейчас будешь. А ты подходишь ко мне и говоришь таким упрямым-упрямым голосом: „А я играю в паровозик! Ту-ту-у-у-у-у-у-у!.. ”
Помнишь ли ты сестру Насти Кречетовой, Катю, прихрамывает. Я тебе писала, что они квартиру продали. Несколько дней назад к ним ворвались какие-то бандиты и убили и ее и мать. Наверное, кто-то узнал, что они квартиру продали. Думали, у них денег много. Но у них денег никаких не было. Деньги за квартиру они
Насте переправили и собирались уезжать. А другие деньги у них откуда? Всегда жили бедно, а теперь уж и говорить нечего – сколько лет пенсий не платят. Наверное, это случайно. Но с другой стороны, я всегда говорила: лучше не рыпаться. Сидишь – и сиди, от добра добра не ищут.
Сереженька,
Отлично мы здесь заживем. О нас не беспокойся, у нас все в порядке. Целуем тебя”.
Я сунул письмо в конверт и завел двигатель. По
Краснопролетарской поток еле полз. Я смотрел в лобовое стекло.
Мысли как цепные собаки прыгали на одном и том же месте. Передо мной тащился зеленый “Москвич”. Минут через десять мы встали у самого светофора. “Об дорогу не расшибешь”. Если бы. Из
“Москвича” выбрался мужик и стал неспешно протирать стекла оранжевой тряпкой. Садовое гудело, серый асфальт лоснился, вылизанный колесами. Москва лежала окрест на многие километры, громоздя к мутным небесам лоснящиеся камни. Все всегда у них в порядке. Зажегся зеленый. Через несколько минут я свернул на бульвары, думая о том, что сегодня все должно наконец определиться.
Вопреки ожиданиям отперла мне вовсе не Алла Владимировна, а
Голубятников: узнав, молча отступил к своей комнате. Дверь туда была полуоткрыта, изнутри тянуло куревом, а на полу в коридоре лежал сизый параллелограмм тусклого света. Лампочка в прихожей отродясь не горела. Сам же Голубятников и объяснил однажды почему: ему, видишь ли, надоело покупать на свои, а соседям эта лампочка до лампочки, им не до лампочек, им бы только глаза залить, вот и вся иллюминация.
– К Алке, что ли? – спросил он, одной рукой берясь за ручку, а другой почесывая загривок.
Я кивнул.
– Смотреть поедете?
– Ага.
– Согласится?
– Кто ее знает.
– Ну-ну, – мрачно сказал Голубятников, переступил порог и решительно закрыл за собой дверь, ликвидировав тем самым последний источник света.
Должно быть, Голубятников уже не верил в успех предприятия, хотя сам был готов на все, только б выбраться из коммуналки. Огромная сумрачная квартира на четвертом этаже старого дома на
Пречистенке представлялась лакомым куском, а на поверку оказывалась совершенно дохлой: я не первым ломал об нее зубы.
Жильцы давно перессорились, Аллу Владимировну дружно возненавидели, и мне стоило немалого труда уговорить всех еще на одну попытку. Наличествовало шесть лицевых счетов. Четыре комнаты пустовали – хозяева их жили по другим местам и были согласны получить взамен своих гнилых углов по однокомнатной квартире в любом районе. Голубятников тоже не упирался: четырежды, по счету предпринятых мной попыток, соглашался на предложенный вариант. Качество их раз от разу хужало: не потому, что я хотел сделать Голубятникову хуже, а потому, что приходилось за счет Голубятникова и прочих пытаться улучшить будущие жилищные условия Алки, то есть Аллы Владимировны