Некрополь
Шрифт:
Поль же продолжал безумствовать, и было понятно, отчего, перед ним мелькали поля, и многоцветье красок обрызгивало его ноги, а лучи солнца запутались в струнах скрипки Пьера. «А ведь они знают, куда мы едем, — сказал я тогда себе, — поэтому Поль и ведет себя так, оттого что знает». И, как бы в ответ на мои мысли, Поль еще больше надул щеки, и пальцы его заплясали на клапанах трубы, и он поднял свой инструмент к солнцу. Эсэсовцы у дверей вздрогнули и крепче сжали винтовки, а доктор Сене на минуту прервал свой разговор и повернул к двери свою благородную седовласую, но обритую голову.
Наш отъезд из Харцунгена был внезапным еще и по другой причине. Мы вдруг оказались среди пустых бараков, среди тишины, охватившей выложенные булыжником дорожки между бараками. Как будто мы остались в заброшенной деревне, которую все покинули перед тем, как ее зальет вулканическая лава. Но апрельское солнце (вместо здешнего сентябрьского) казалось немного розоватым в прозрачном воздухе, его лучи отражались лишь в четырехугольных оконных стеклах на верху деревянной сторожевой вышки с охранником и пулеметом. Но и эти отблески полностью терялись на фоне языков пламени в небе над Нордхаузеном, так что нас уже двадцать четыре часа окружала атмосфера Апокалипсиса. Мы были одни, с шестью сотнями больных в двух бараках ревира, тогда как все, кто хоть с трудом мог шевелиться, ушли неизвестно куда. Мы, как всегда, остались последними и уже не носили трупы в бункер за бараком. Никто больше не повезет их в Дору, значит, их надо было закопать. Поэтому Васька копал яму на газоне между бараками с помощником из другого барака. Над ним на верху вышки подсмеивался солдат. Он опустил оконное стекло, перед
Все мы были заняты и не знали, с чего бы начать, десяток людей со столькими инвалидами, половина из которых не может подняться с нар. Мы переносили их в коридор вместе с матрасами, чтобы их легче было грузить на грузовик, когда тот подъедет ко входу в барак. Вплотную друг к другу они лежали по сторонам коридора, а за ними был еще такой же ряд, оставляя посередине только узкий проход. Первыми на очереди были те, что с флегмонами; они терпеливо ждали и следили за нами глазами, когда мы несли мимо клетчатые бело-синие мешки, набитые бумажными повязками настолько, что они стали походить на большие беременные рыбы. Потом мы принесли тех, кто уже потерял ко всему интерес, их впалые скулы выступали из тряпичного хлама на полу; некоторые стонали и таким образом старались подозвать нас, санитаров. Такие по жизни немощные старички, которым всегда кажется, что они забыли что-то важное на полочке бельевого шкафчика. Они приподнимались на локтях и просили каждого, кто проходил мимо, выслушать их. Но ни у кого не было времени на них, потому что тогда началась запарка. Столько соломенных тюфяков все еще лежало на полу, а грузовик с прицепом приедет еще только дважды. Но лучше не думать об этом, говоришь самому себе, когда еще столько других дел. И именно тогда кто-то на соломенном тюфяке умер, и врач сказал мне позвать Ваську и проследить, чтобы он его как следует закопал. «Хорошо, — сказал я, — а в моей комнате маленький чех уже совсем при смерти». Потом я пошел за Васькой и мы отнесли тело на газон, где яма была уже довольно глубокой. Васька начал засыпать его дерном, а я думал о враче, как он вошел в мою комнату. Васька что-то бурчал над трупом, и охранник сквозь стекла на верху вышки казался красным от пожара в небе над Нордхаузеном, а я все еще думал о враче, который вошел в мою комнату с полотенцем в руках. Мне казалось неправильным то, что я думаю об этом, но по-другому я не мог. Потом Васька, который выгребал лопатой землю, сказал, что голоден. «Если хочешь, чтобы я копал, принеси хлеба», — сказал он. И мне было на руку, что я должен пойти в комнату за хлебом, оставшимся после умерших. «Сейчас тебе его принесу», — сказал я и поспешил в барак, но перед входом замедлил шаг, поскольку боялся, что открытие будет чересчур страшным, и в то же время надеясь, что все, что сейчас происходит, закончилось. Я сказал себе, что врач сам лучше знает, что велит ему его профессиональная этика. Может быть, он совершенно прав, что облегчает телу уход из жизни, особенно потому, что маленький чех лишь время от времени еще размыкает и поджимает губы и выпячивает их, как рыба, выброшенная на берег, для которой море потеряло какое-либо значение. Так я думал и медленно приближался к двери, чтобы взять хлеба для Васьки, но когда я нажал на дверную ручку, дверь приоткрылась лишь чуть-чуть, и сразу же изнутри ее быстро захлопнули ударом ноги. Это был санитар, он крикнул мне подождать минуточку, но мне было неприятно, что я не могу зайти в свою комнату, а кроме того, я жалел, что врач и санитар узнают, что я догадываюсь о том, что произошло. Я колебался, надо ли толкнуть дверь, так как не знал, правильно ли врач поступает. Не лучше ли парнишке чеху лежать под пластом мягкой земли, которую вскопал Васька, или умереть под грузом соломенных тюфяков и тел в грузовике? Я стал медленно отходить от двери, и больные на полу на своих гнилых лежанках что-то говорили, но я их не понимал. Когда же врач вышел из комнаты, он сказал, что малый тоже умер и что нужен Васька. Тогда мне больше всего хотелось сказать, что я знаю, что они с санитаром делали в моей комнате, но вместо этого я побежал к чеху, чтобы хоть как-то еще ему помочь. Его ребристая грудная клетка, к счастью, еще вздымалась, он хрипло дышал, так что вначале у меня отлегло от души, но в то же время у меня вспотел лоб, когда я наклонился и дотронулся до щеки парня. Он еще хрипел, только теперь на его шее появилось бледно-красное пятно, которого раньше не было. Всю весну догорало молодое тело, и для меня стало неожиданным утешением то, что это догорание еще продолжалось; казалось, оно спасает меня от ужасного подозрения в соучастии в убийстве. Во мне все еще присутствовало сознание неправоты, поскольку я был пассивным, нерешительным свидетелем, но сейчас, глядя на рот, который открывался все медленнее, я подумал, что если человек помогает уже высохшему телу дойти до конца, то он в общем-то поступает хорошо. Во всяком случае, во мне была такая раздвоенность, потому что я не мог понять мотивы поведения врача. Я подозревал, что он поступил так из расчета, чтобы сократить число тех, кого надо будет перенести на грузовик, а не из сочувствия к ближнему. И я почувствовал облегчение, что юный чех еще дышит, потому что, если бы врачу удалось закончить свое дело, у меня не оставалось бы сомнений, отчего он умер. Но тогда я колебался и не нашел способа противодействовать врачу. Я был нерешительным, как всегда, когда я в чем-то не уверен. Ведь не было почти никаких сомнений в том, что врач поступил правильно, просто на самом деле я противился не тому, что он сделал, а ему самому. Если бы, например, там был Андре, было бы по-другому. Но Андре сказал бы мне, он не сделал бы это тайком. Поэтому я отомстил врачу и сказал ему в коридоре: «Парнишка еще дышит!» Но только сказал я ему это еле слышно, когда мы проходили между соломенными тюфяками, так что, возможно, он не понял меня правильно или не расслышал, а помимо того, тон, которым я это высказал, скорее всего, не был достаточно резок, что опять-таки было слабостью, испортившей месть. Не знаю.
Но кто тогда мог уследить за интонацией походя сказанной фразы, когда грузовик сдавал задним ходом к дверям барака, и еле живые тела начали приподниматься на локтях с пола. Они нашли в себе последние силы, чтобы, поддерживаемые Васькой, Пьером и мной, на шатких костлявых палочках-ногах выйти из барака. Воздух был пропитан зловонием дизентерии и гноя, въевшимся в бумажные бинты. Но это было не ново, более необычным было то, что мы, санитары, громко говорили. Мы подбадривали себя, ведь нас было так мало. Самый сильный ухватил соломенный тюфяк посередине и поднял его с пола вместе с находившимися на нем костями, другой же волок тюфяк за собой. И те, кто размещал их наверху в грузовике, сперва клали их на дно грузовика рядком, один к другому, а потом на этот первый слой быстро накладывали точно так же следующий. Что поделать — время поджимало. Они слабо шевелились, эти слои тел, но у нас не было ни минуты, чтобы взглянуть на них. Потом пришлось отказаться и от укладки послойно и просто сбрасывать тела с соломенных тюфяков в кузов через деревянный борт. Их нужно было взять с собой, тех, что еще дышали. Только один умер прямо при погрузке, и Васька отнес его за барак. «Маленький чех еще живой на дне, и на нем груда тел», — подумал я тогда и уже меньше злился на врача, но и эта мысль лишь промелькнула в сознании, поскольку тогда мы загружали поверх всего еще и мешки с повязками, а охранники между тем стали обходить грузовики и орать. Шофер раздраженно продолжал гудеть, весь в нетерпении, потому что мы дожидались только Ваську и того, кто пошел с ним за барак отнести труп. Потом мы влезли в прицеп, у переднего бортика, где еще оставалось немного места, а тем временем вернулись и Васька со своим помощником и привязали к боковым доскам пару носилок из необработанного дерева с проволочной сеткой посередине, так что грузовик стал похож на пожарную машину с лестницами по бокам. И мы, наконец, поехали, а там наверху, на вышке, зазвенело оконное стекло, охранник, похоже, палил из пулемета.
Грузовик ехал вниз по дороге, через лес по направлению к огромному костру, который разожгли самолеты союзников. Нордхаузен. Там заболел Младен, подумал
Я попытался уйти от этих стонов, но, наверное, не смог бы, если бы не случайное движение руки, поправившей цепочку, которая висела на моей шее. И тут я вспомнил, что эта цепочка была его, Младена. Это воспоминание не слишком отличалось от того, что возникло передо мной в мчавшемся грузовике в темноте ночи. В Дахау Младен избегал смотреть на вскрытия, а в Доре мы видели, как нож раскроил его сердце. Нет, не нужно мне думать о Младене, сказал я себе, а также и о том, что на мне его цепочка. Его отвезли на тачке к тлеющей куче в Доре, на вершине холма. И я опять подумал о юном чехе. Наверняка на нем тел тридцать, и он вряд ли еще дышит. И, конечно, было бы лучше, если бы он лежал в земле. Врач действовал правильно и мудро, тогда как я был слишком эмоционален. Прежде всего, я сопротивлялся самоуправству еще и потому, что санитар тоже в нем участвовал, уж слишком самоуверенно он себя вел. И правильно, что у них ничего не получилось; несмотря на все свои медицинские познания, врач не знал, что раз тело истощено, дело не выгорит так просто, как если бы шея была не худой, а округлой. Нелегко до конца уничтожить тело, которое уже наполовину одеревенело. Правда, я размышлял обо всем этом, чтобы не слышать накатывающихся волнами стонов, и чтобы они не травили мне душу, ведь нужно снова и снова мысленно абстрагироваться от смерти, если мы не хотим, чтобы она всосалась нам в мозг.
Чтобы отвлечься, я прислушался к разговору санитаров. Они договаривались о том, что на станции мы должны держаться все вместе, чтобы организовать в одном из вагонов временную амбулаторию. И Янош с этим согласился. А что, ведь не было ничего удивительного в том, что он поддержал эту разумную идею, и что его голос был таким свойским, скорее всего, мы его раньше несправедливо осуждали, что он, мол, груб с больными, которых перевязывал. Ведь совершенно ясно, что мы должны были остаться все вместе, если хотели спастись сами и помочь спастись еще кому-нибудь. Но потом на станции невозможно было держаться вместе, поскольку крики немцев-конвоиров одолевали нас со всех сторон. В Харцунгене мы отвыкли от криков, там все проходило неслышно. Нет, нет, мы совсем не переживали из-за этих воплей, ведь в конечном счете обычное дело, что немец всегда готов к крику, и кажется, будто он может в любой момент завыть от страха перед невидимым преследователем. К этому нужно привыкнуть, потом становится не так уж тяжело. Ну а тогда был крик из-за поезда, который нас ждал. Лучи карманных фонариков шныряли вдоль и поперек, в то время как мы сгребали узлы и тела с грузовика. Мы протягивали руки в темноту и стаскивали их через борт на носилки из проволоки, но тела проскальзывали мимо носилок, и кто-то вставал на такую подставку из костей, когда стаскивал с грузовика то, что попадалось под руку. Мы работали так лихорадочно всю ночь, под куполом красного неба, а когда на горизонте снова забрезжила полоска света, стало видно, как тела стаскивают с грузовика прямо вниз головой, так что по большей части они соскальзывают и шлепаются на перрон, а когда один из носильщиков наклонился, чтобы оттащить тело к поезду, с грузовика на него упал соломенный тюфяк и накрыл его.
Конвоиры продолжали хлестать плетьми из бычьих сухожилий и раздавать пинки носильщикам, метавшимся от грузовиков к поезду и от поезда снова к грузовикам. Непросто держаться вместе в такую суматоху у поезда, и из-за шарящих полосок света карманных фонариков видно хуже, чем если бы было по-настоящему темно. Мы старались сохранить спокойствие и тогда, когда нас криками загнали в разные вагоны, но как только поезд тронулся, мы снова вылезли и пошли в тот вагон, где уже находились другие санитары. И так, в конце концов, нам все же удалось перетащить туда и все узлы с повязками. Человек в таких ситуациях, как и всегда в жизни, должен знать, чего он хочет, должен иметь свой план и должен осуществлять его вопреки панике и неразберихе. Конечно, нелегко противостоять беспорядочной давке, когда тебя бьют то пучком лучей, то ременной плетью, в то время как где-то из чьих-то ртов слышатся крики о помощи, которые снова зовут тебя. Однако при всем этом самые несчастные — это те, которых волокут по перрону. Их стаскивают за руки и за ноги с грузовика в темноте и в полосах света, и счастье, если они уже бесчувственны и холодны, плоские как доски, в рубашках до бедер. А более вялое и мягкое тело безвольно перекручивается, когда тот, кто держит его за конечности и тащит за собой, в спешке прокладывает себе дорогу сквозь толпу бегущих теней. Ну а у тех, кому в этом хаосе удавалось не только бегать, но и организовать, как хотелось, медпункт в вагоне для скота, были такие большие преимущества выжить, что им не были страшны ни бешеные крики, ни удары.
Сколько дней затем продолжалось это путешествие? Шесть? Семь? Впрочем, время уже давно утратило значение, которое придают ему вращение и встреча небесных тел. Конец ночи означал лишь то, что мы снова будем видеть друг друга; солнце, показавшееся утром, просто освещало длинный ряд движущихся или стоящих вагонов. Нескончаемую череду открытых ящиков с двуногим грузом, крышей над которым было лишь немецкое небо. Состав шел полдня сначала в одном направлении, потом долго стоял, а затем опять двигался в противоположную сторону; потом опять стоял и ждал. Однажды состав остановился среди полей, где мы весь день и всю ночь закапывали сто шестьдесят трупов, и Янош руководил работой. Совершенно новая работа, такое случилось впервые за долгое время, если не считать несколько дней до нашего отъезда из Харцунгена, когда наши скелеты не отправились в печь. Первые два вагона были предназначены для покойников; те два, за локомотивом. Это захоронение, само по себе действо не из приятных, было все же неким признаком того, что отдаленный мир живых людей становится ближе. Тут не было ни бараков, ни колючей проволоки, а только луг, который апрельское солнце озаряло неясным светом, и это, конечно, не шло ни в какое сравнение с холодным светом рефлектора над столом для вскрытий. И несмотря на то, что двадцать пять или тридцать вагонов для скота уже неделю были без еды, а вагоны за локомотивом быстро заполнялись, утешением было то, что солнце, небо и природа были не за решеткой и безграничны.
Эту перемену, должно быть, ощущал и Янош, так что, несмотря на ночную работу, он выпрыгнул из вагона бодрый и подвижный, словно рожденный заново, как будто и из нашей испорченной материи вырвалась искра жизни и персонифицировалась в нем. Так что благодаря утреннему свету и Яношу встал и я, хотя мне больше хотелось остаться под шерстяным одеялом в углу крытого вагона. Несмотря на давку и неразбериху, мы сами выбрали для себя такой вагон. «Помоги мне», — сказал Янош, у вагона стоял подросток поляк, поддерживая левой рукой серую правую, в то время как Янош ее осматривал. Тонкий, пятнадцатилетний, с обритой головой, весь бледный и зеленый, поскольку пять дней и шесть ночей ничего не ел. Чуть раньше стреляли эсэсовцы, это произошло из-за того, что из наших вагонов доходяги побежали к вагону с картошкой, который в одиночестве стоял на соседней платформе. Парнишка был среди них, и пуля прошила ему локоть. «Смотри, поганец, как ты испачкался», — злился Янош, как будто мир сразу же устроился, если бы простреленная рука была чистой. Он налил дезинфицирующую жидкость в амбулаторное блюдце и дал мне, чтобы я его держал. «Смотри, какой ты замарашка», — ворчал он при этом, а парнишка трясся мелкой дрожью, серо-фиолетовый, с выпирающим острым подбородком. «Бог знает, есть ли у него где-нибудь мать, но хорошо, что она его сейчас не видит», — подумал я, и в то же время был доволен, что мы оказались такими предусмотрительными и унесли с собой ту посуду, и бутылочки, и необходимые инструменты.