Нэнэй
Шрифт:
– На складе, зерно перебирала, – устало ответила она.
– И с собой, конечно, прихватила…
– Откуда? Мы не воруем, – смело отчеканила Хаят, глядя ему в лицо.
– Сейчас проверим, – сказал тот и заставил ее снять валенки. Прошелся по голеням и засунул руку в карман фуфайки.
– А это что? Говоришь, не воруешь?.. – победно воскликнул он, вытаскивая расшитый платочек с завернутой в него горстью зерна.
Хаят от неожиданности потеряла дар речи.
– Чего молчишь? – с нескрываемой издевкой энкавэдэшник посмотрел на девушку. – Ишь,
– Это не мой платочек! – отчаянно закричала Хаят. – Товарищи, клянусь, у меня нет такого платочка…
– Чей же он тогда? – допытывался подошедший офицер. Он развернул платочек, осмотрел содержимое и многозначительно усмехнулся. – Да, подруга, лет на пять потянет, может, и больше… лет, эдак на десять. А ведь такая смелая и честная казалась…
Хаят с ужасом уставилась на платочек и никак не могла понять, откуда он, кому принадлежит… Она, как затравленный зверек, попыталась найти поддержку у своих односельчанок.
– Девочки, скажите, что это не мой платочек!
Но женщины молчали, опустив взоры в землю. Только Закия на секунду подняла глаза, взглянула на Хаят и поспешно втянула голову в плечи. Этого было достаточно. Хаят вспомнила этот злополучный платочек. Его вышивала Закия, чтобы отправить мужу на фронт, но так как от него не было вестей, она решила сохранить подарок до его возвращения.
– Закия, скажи им, что это не мой платочек, – умоляла Хаят. Потом подбежала к ней и силой притянула ее к себе. Женщины застыли как вкопанные и минуту смотрели друг на друга, не отрывая глаз. То, что Хаят увидела в глазах подруги, повергло ее в шок. После чего она повернулась к проверяющим и обреченным голосом промолвила:
– Что ж, забирайте меня. Это мой платочек, я завернула туда зерно…
Суд был скорым. Уже через неделю ее посадили в теплушку и отправили на девять лет валить лес.
Вернулась Хаят-апай в свою родную Байгужу в пятьдесят третьем – через восемь лет по амнистии, после смерти Сталина. И мать, и отец, пока она была в лагерях, умерли. По приезду в ее старый дом потянулись люди. Вскоре пришла и Закия. Она упала перед ней на колени и зарыдала:
– Прости меня, Хаят, ради детей моих, прости, – сквозь слезы выдавила она, протягивая к ней руки. – Это я подсунула тебе платочек… Испугалась… Хотела детям кашу сварить… Не поверила… Думала, не будут обыскивать… Прости меня, прости, если можешь…
Хаят не проронила ни слова. Соседки подняли Закию и почти волоком вынесли за порог. Даже с улицы был слышен ее надрывающийся плач:
– Хаят, подружка, прости же ты меня… Подвела я тебя-а-а… Ведь ради детей я горсточку утаила-а-а…
Прошли годы. Хотя Хаят уже давно простила подругу, но оборванную лагерем дружбу они не возобновили. А вот дети Закии, которых она любила, стали прибегать к ней как к близкой родне. Когда старшая дочь – Фатима – вышла замуж за соседа Хаят-апай, они вовсе стали своими.
… Старушка проводила взглядом соседку. Не успела она отойти от окна, как вздрогнула от стука в дверь.
– Мир вашему дому! – услышала она веселый голос бывшего председателя колхоза, ныне фермера Хуснуллы. – Млжно?
– Ты уже вошел, – неласково встретила хозяйка мужчину. – Чего топчешься, заходи, разоритель колхоза…
Хуснулла будто не услышал последних слов хозяйки. Аккуратно поставил у порога валенки, прошел к дивану.
– Говорят, ты в Чечню собралась? – неуверенно начал он. – Там ведь война, да и чеченцы народ злой, чуть что – голову снимают с плеч.
– И у нас полным-полно недобрых людей! – выпалила Хаят-апай. – Ты, к примеру. Такой колхоз развалил!
На этот раз Хуснуллу словно передернуло.
– Зря упрекаешь, апай… Не я развалил колхоз. Политика нынче такая…
– Ты мне про политику не рассказывай, каждый день телевизор смотрю… – перебила его женщина, – хотя… все равно от этих колхозов толку не было. Вот я всю жизнь дояркой, потом завфермой была. И что я заработала? Этот диван? Да, еще пары три галош… За гроши людей заставляли работать, как в старые времена, как при… как его?
– При феодализме? – поспешил с подсказкой фермер.
– Во-во, при нем… Но я не об этом. Ты мог хотя бы за счет зарплаты людям живность раздать, а уж потом разгонять колхоз…
– Не я принимал решение, Хаят-апай, не я… Приехали, описали и в счет уплаты налогов все распродали, – махнул рукой Хуснулла. – Я виноват, что ли, если солярка в три раза дороже молока? А мясо, сама видишь, в магазинах все импортное. «Ножки Буша» в два раза дешевле наших кур. Как тут работать? Поэтому и пошел фермерствовать. Думал, на предпринимательскую тощую копейку у начальства аппетиты поменьше… Какое там! Обдирают, как липку. Что там говорить, все равно им на «лапу» суем…
– Садись за стол, чайку попьем, – сменила тему разговора хозяйка. – Хорошо, что начал ферму восстанавливать. Село без фермы пропадет.
– Уже шестьдесят дойных… – похвастался фермер, обрадованный похвалой, – скоро индюшатник организую, рыболовством займусь…
– Занимайся, занимайся… У тебя и отец был на все руки мастер, жаль, рано ушел. Сколько тебе нынче лет?
– Тридцать четыре… – отчеканил Хуснулла, не понимая, к чему об этом спросила хозяйка.
– Уже тридцать четыре?! – всплеснула руками женщина голосом, не предвещающим ничего хорошего.
Хуснулла, предчувствуя недоброе, залпом хлебнул горячего чая, поперхнулся и поспешил поставить чашку на стол.
– Тогда зачем морочишь голову Айгуль? – ледяным голосом продолжила Хаят-апай, не отрывая взгляда от лица гостя. – Она девочка цельная, хорошая, в деревне таких можно на пальцах одной руки посчитать. А ты что с ней творишь? Жизнь ей губишь…
Не ожидавший такого поворота, Хуснулла растерялся, лихорадочно стал размешивать ложкой остывший чай.
– Чего молчишь? – Хаят-апай встала со своего места, пересела поближе к Хуснулле. – Тебе других девок было мало? Айгуль как убитая ходит. С ее матерью, Фатимой, я не разговаривала, видимо, она еще не догадывается… Чего язык проглотил? – повысила голос хозяйка.