Нет у меня другой печали
Шрифт:
Внизу, весело подпрыгивая на камушках, журчит хрустальная вода. Веселая речушка — бежит, несет свои воды к морю. Через горы, через вечную тайгу, через тундру. Добежит наконец и на тысячи лет успокоится в просторах океана. А может, обласканная солнцем, снова подымется к небу, соберется в облака и выпадет животворным дождем где-нибудь на другом краю света. А что, если ветры принесут ее влагу снова сюда, в Саянские горы, и опять она прожурчит в этом же русле? Когда это случится? Через сто, через тысячи лет? Кто тогда будет сидеть здесь, на этом камне, и слушать немудреную убаюкивающую речную песню?..
Вдруг во дворе у Тудыгеша раздается крик, который нарушает вечернюю тишину и мои размышления. Опять хозяин не поладил с женой.
Весь дворик лежит перед нами как на ладони. Жена Тудыгеша, маленькая, тоненькая как былинка, потрясая над головой крохотным кулачком, бранится на непонятном нам языке.
Голос ее, должно быть, слышен и в лагере, так как вскоре оттуда долетает совет:
— Полно языком молоть! На что бог руки дал!
Случается, что Тудыгеш и поколачивает свою супругу. Четыре года живут, а детей никак не дождутся. Тудыгеш считает, что виновата в этом жена. А теперь, когда возле их усадебки разбила лагерь геологическая партия, появился еще новый повод для ссор. Дело в том, что Тудыгеша взяли в партию рабочим, он копает шурфы — глубокие ямы-колодцы, из которых геологи берут образцы пород. Лето — все равно не время для охоты. Ни шкуры, ни мяса. Поэтому Тудыгеш и согласился помогать геологам. А в лагере есть несколько девчат. Стоит Тудыгешу задержаться где-нибудь на часок-другой — разражается скандал. Ревнива его женушка. Вот и теперь не хочет она отпускать мужа из дому.
Тудыгеш в свое оправдание сует жене под нос литровую банку. Мед через край лезет и длинными нитями стекает на землю. Женщина умолкает, однако в дом не заходит. Стоит посреди двора и следит: действительно ли Тудыгеш направляется к нам? Вдруг свернет куда?
Тудыгеш присаживается на камень и молчит. Стыдно ему — мужчина, а позволил женщине кричать на себя, да еще на глазах у посторонних.
— Уезжаем, Тудыгеш.
— Уезжаете?
Тудыгеш надолго замолкает, потом говорит:
— Скоро все уедут.
В его голосе столько грусти, что нам становится не по себе. До появления геологов Тудыгеш жил своей привычной жизнью: промышлял охотой, ловил в речке хариусов, собирал кедровые орехи, сушил смородину, чернику, малину, грибы. Забытый богом и людьми домик достался ему от отца, а тому, в свою очередь, от деда. До ближайших соседей — несколько десятков километров. Но это никогда его не огорчало. Никогда он об этом не думал. Жил, и все было хорошо. Мечтал Тудыгеш лишь об одном: дождаться наследника, чтобы было кому передать охотничьи угодья, оставить свою одинокую избушку, клочок землицы да небогатый скарб. Пришли геологи, все смешали, все перевернули в жизни и в душе Тудыгеша. Чувствует он себя теперь как странник на перепутье.
— Какой жизнь — один как палец, — сетует он. — И темный, и холодный…
Тудыгеш плохо говорит по-русски, безжалостно коверкает слова, путает падежи, и, хотя говорит он с искренним огорчением, трудно удержаться от улыбки.
— Тебе смешно?
— Нет, Тудыгеш, не смешно. Только зря ты так переживаешь. Придет весна, снова люди приедут, а через пару лет, смотришь, и дорогу сюда проложат, город вырастет…
— Правду говоришь?
— Правду, Тудыгеш.
— Правду говоришь? — повторяет он недоверчиво.
— Конечно, правду, Тудыгеш.
Шорец молчит, точно взвешивая наши слова, а потом совершенно серьезно предупреждает:
— Ну смотри!
Мы идем вдоль берега, в последний раз оглядываемся на домик Тудыгеша. Одинокий, покосившийся, цепляющийся за клочок земли над речушкой, но готовый простоять тут еще не один год. Таким он и остался у меня в памяти.
Когда мы вернулись, в лагере уже собирались ко сну. Кто-то, ругаясь, отгонял от палаток лошадей (они подходят по ночам в поисках какой-нибудь корки или сухаря и вечно что-то переворачивают). Тихо и монотонно звенят подвязанные у них на шее колокольчики. Я вспоминаю детство. Этот звон всегда означал конец дня, отдых, покой.
Подрывник Иван копошится возле деревянных ящиков, в которых хранятся образцы пород. Вытаскивает кусок породы, записывает на нем черной тушью номер шурфа и бросает в соседний ящик.
Заметив нас, он спрашивает:
— Что, спать?
— Ага.
— Сразу уснете?
Мы несколько удивлены таким вопросом:
— На бессонницу как будто не жалуемся.
На лице у Ивана появляется выражение озабоченности.
— А что такое?
— Ничего, — отвечает он.
Мы забираемся в спальные мешки и уже начинаем засыпать под неумолчный звон колокольчиков, когда у входа в палатку опять раздается голос Ивана:
— Спим? — спрашивает он, подымая полог.
— Нет, Иван.
Он протискивается внутрь.
— Что скажешь, Иван?
— Дело есть.
— Говори.
— Свечка у вас найдется?
— Найдется.
Я нащупываю впотьмах огарок свечи и с беспокойством думаю, что за беда привела к нам Ивана. Может, он надеется найти у нас остатки спирта — в таком случае его ждет разочарование. Или хочет попросить на память охотничий нож? Тут многим приглянулись наши ножи. Оказывается, ни то и ни другое. Иван вытаскивает из-за пазухи тетрадь.
— Вот.
— Что это, Иван?
— Стихи.
— Чьи?
— Мои.
— Ты пишешь стихи?
Он что-то невнятно мычит, потом говорит, глядя в сторону:
— Хочу посоветоваться. Может, конечно, все это глупости…
При трепещущем свете огарка Иван начинает читать, шуршат замусоленные страницы тетради. Прочитав очередное стихотворение, Иван спрашивает:
— Ну как? Чушь, да?
Мы тянем с ответом, увиливаем. Стихи безнадежные. Но как скажешь человеку такое в глаза — ведь он вложил в эту замусоленную тетрадь столько чувства, столько надежд, да и весь свой досуг. И потом, кто знает? Пока жив человек — рано на нем крест ставить. Может, выйдет когда-нибудь толк и из Ивановой писанины. Так что, подумав, мы изрекаем:
— Иди, Ваня, спи спокойно. Пишешь ты от души, и никаких глупостей тут нет.
— Так я и думал, — как ни в чем не бывало сказал он и вылез из палатки. — А спать еще рано. Надо пару стихотворений записать.
— Сейчас?
— Сейчас, конечно.
— О чем же ты хочешь писать?
— А про Вальку.
Вот как! Неужели наша повариха так вскружила Ивану голову своими очами, что он посвящает ей стихи?
— Не-а! — Иван на полном серьезе отвергает такое предположение. — Ведь что за человек она, эта Валька, — вечно либо пересолит, либо недосолит! — И, опустив полог палатки, он тихо, по-кошачьи, отходит прочь.