Нет у меня другой печали
Шрифт:
Селиндер направляется к чуму, подымает шкуру, прикрывающую узкий вход, и мы протискиваемся внутрь. Тут совершенно темно, и я останавливаюсь, не зная, куда ступить. Слышен какой-то шорох, будто в чуме есть кто-то, кроме нас двоих. Селиндер гремит спичками. Вспыхивает язычок керосиновой лампы. И тут я вижу, что в чуме действительно есть люди — мужчины, женщины, дети. Свет заставляет их пробудиться, и чум наполняется звонкими детскими голосами. Женщина встает, подходит к печке, стоящей посреди чума.
— Раздевайся, — говорит мне Селиндер.
На меховом ложе люди придвигаются ближе друг к другу, чтобы освободить мне место. С трудом выбравшись из двух шуб, я присаживаюсь на шкуры. Женщина хлопочет у печки. Волосы ее заплетены в косу и украшены латунными бляхами, которые при свете лампы сверкают, как золотые.
Селиндер вытаскивает из мешка гостинцы — конфеты, табак, чай, печенье, отрез цветастой материи, последней появляется бутылка спирта. Хозяин ставит ее на низенький столик. Он все время говорит что-то по-ненецки, и я хоть и не понимаю ни слова, но догадываюсь, что речь идет обо мне — все взгляды устремляются в мою сторону. Пожилой человек приподнимается, протягивает руку:
— Ядне.
Он очень похож на Селиндера, наверно отец.
Селиндер выходит и возвращается с песцом. Запихивает окоченевшего от мороза зверя под малицу и опускается возле низенького столика. Некоторое время он сидит неподвижно. «Может, это какой-нибудь ритуал?» — думаю я. Но Селиндер рассеивает мои подозрения.
— Оттает, тогда шкуру сниму, — объясняет он.
Хозяйка наполняет стаканы крепким душистым чаем и подает нам. Я обжигаюсь, но пью. От горячего чая по всему телу разливается блаженное тепло. Хочется спать. Однако засыпать сейчас никак нельзя. Сегодня должно взойти солнце. Оно не показывалось здесь целых два месяца, и мне очень хочется увидеть, как его краешек выглянет из-за горизонта. Чтобы разогнать сон, я затеваю разговор:
— Что означает ваша фамилия?
— Селиндер? Человек, Живущий На Мысу.
— А Ядне?
— Пеший.
Женщина отодвигает шкуру у стены и вытаскивает из-под нее метрового осетра, твердого как кость. Теперь я понимаю, почему Селиндер отогревает песца на груди. Температура в чуме не подымается выше нуля, а положишь зверя к печке — можно спалить шкурку, испортить мех. Хозяйка передает рыбу мужу, и он принимается строгать ее ножом, как полено. Тонкая стружка сыплется на стол. Эту сырую промерзшую стружку так и полагается ость, нужно только обмакнуть в соль. Берешь в рот — зубы ломит от холода.
В Тазовской губе много рыбы. Люди едят лишь самую лучшую — осетра, лосося. Попросите у здешнего рыбака рыбки, и он ответит: «Нету», хотя у самого лодка полна метровых щук и окуней. «А это что?» — «Так это не рыба. Пожалуйста, бери, только разве это настоящая рыба…»
Мы жуем осетровую стружку и беседуем. Вдруг снаружи начинают тявкать собаки. Хозяева не обращают внимания на их лай, продолжают спокойно макать рыбу в соль и отправлять горстями в рот. Вот уже слышно, как возле чума скрипят полозья нарт. Но и тут никто не подымается взглянуть на гостей…
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
Я вспоминаю вдруг Вильнюс, вспоминаю ту осень, когда мы переезжали на новую квартиру. Пожалуй, только в Литве осень дарит столько золота: гора Гедиминаса горит, как огромный купол…
Мы целый день таскали мебель и разный домашний скарб, а когда наконец кое-как расставили все и разложили, в подъезде появился человечек с пузатым портфелем и бодрым голосом спросил:
— Ну, кому замочки ставить?
— Есть замки.
— Эти, что ли?
Человечек попросил у кого-то ключ, открыл и закрыл им несколько квартир и снова радостно спросил:
— Так кому замочки ставить?
До позднего вечера стучал молоток. Надежными замками обзавелись все новоселы. Кто-то сказал:
— Хорошо бы дверную цепочку… На всякий случай.
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
Полог у входа приподымается, и в чум втискивается человек. Мужчина или женщина — понять трудно. Правда, местные женщины, подобно всем представительницам прекрасного пола, любят украшать себя и свою одежду. Капюшон, полы и обшлага рукавов на женских шубах отделаны разноцветными кусками меха или яркими лоскутами материи. Человек подходит к огню. Это мужчина, я даже узнаю его — встречал в Антипаюте. Мы с Павлом Чаусом, завхозом рыбучастка, шли по поселку. Спиртовой термометр показывал минус сорок три градуса. Вдруг я увидел человека, распростертого на снегу. «Что с ним?» — испугался я. Павел засмеялся: «Ничего, пусть спит!» — «А вдруг пьяный, замерзнет?» — «Не замерзнет». Все-таки я не выдержал, растормошил спящего. Он посмотрел на меня с удивлением и, кажется, даже рассердился, что я разбудил его без всякого дела. Повернулся на другой бок и снова уснул.
Спать прямо на снегу для ненцев дело обычное. Но мне с непривычки жутко было видеть такое. Мороз — птица замерзает на лету и падает вниз твердым комочком, ветер завывает, режет лицо, — а человек спокойно спит в сугробе. Все дело в том, что полый олений волос — идеальный изолятор тепла. Впоследствии мне самому приходилось спать на снегу, и ничего со мной ни разу не случилось.
Человек, поразивший меня в Антипаюте своим пренебрежением к морозу, усаживается возле столика и принимается пить чай. Поговорив с хозяином (я уловил два слова из их беседы — «нохо» и «талара»), гость прощается. Скрип нарт замирает вдали.
— Что за новость он привез? — спрашиваю я.
— Талара будет.
— Что значит «талара»?
— Большая охота. Соберется много нарт.
— А что такое «нохо»?
Селиндер похлопал себя по животу и вытащил из-под малицы хвост песца.
— Нохо.
Спустя несколько минут он уже дремал, улегшись на боку. Песец так и остался у него за пазухой.
Огонь в печке погас. Дрова в этих краях дороги. Лесов нет. Дерево можно добыть только в море — волны прибивают к берегу разбитые плоты, ящики, бочки. Мужчины, женщины и дети охотятся за этими обломками. Изредка дрова доставляют на тракторных санях из Антипаюты или сбрасывают с самолета. Дороги здесь дрова, и расходуют их бережно. Печка топится, только когда нужно вскипятить чай или сварить уху. Экономят ненцы и керосин. До Антипаюты далеко — каждую неделю не съездишь. Хозяйка ставит на стол плошку с тюленьим жиром, зажигает фитилек — сплетенную из тряпочек косичку, а керосиновую лампу гасит.
Я натягиваю на себя малицу, и выбираюсь из чума. Тут же подбегают собаки, обнюхивают руки, но у меня ничего нет. Я отхожу на несколько шагов от чума, собаки останавливаются рядом. Они не спускают с меня своих умных глаз, словно спрашивая: «Что ты делаешь здесь, чужой человек? Зачем приехал в наш ледяной край?» Мне трудно им ответить. Неужели я действительно проехал тысячи верст только затем, чтобы пить чай в чуме у Селиндера? Когда есть какая-нибудь работа, о таком не думаешь, но стоит остаться без дела, как тут же тебя начинают мучить сомнения и тоска.