Нет
Шрифт:
Дослушав Веню до конца – он был привычно в два-три лая краток, Будайкин, помня познавательную бесперспективность смен положений тела, встал сразу. Получилось это с трудом, вчерашние 60 капель в движении еще больше, чем в покое давали о себе знать. И первое, что Владимир Семенович сделал, после того как умылся, – это принял решение о судьбе пузырька, неосмотрительно оставленного Сережей Большим прямо на кухонном столе. Будайкин вылил его в мойку. Именно вылил, а не сцедил по каплям, для чего вырвал зубами колпачок, с отвращением уловив ртом приторный полынный привкус. Стеклянный звук упавшего в мусорное ведро пузырька вылетел вслед за вышедшим во двор Будайкиным и, возможно, стал главной причиной пробуждения Вени, все больше спавшего в последнее время. Означенный выше лай, Веня приловчился выдавать прямо во сне, как некую положенную ему обязанность, в чем находил немало последователей в каждой смене. Ежечасный созвон постов для многих,
Владимир Семенович присел на одноместную скамеечку у кучи песка – другие, он знал об этом, в шутку называли ее троном – и, сам обняв себя, чтобы согреться, уставился на севшего напротив Веню. Он в который раз присмотрелся к его дворняжьей морде, пытаясь найти в ней хоть какие-то очертания хоть какой-то породы и, в очередной раз потерпев поражение. Будайкин понял, что для Вени П. тоже нет и не было, даже еще больше, чем для него. У пса и мысли такой не возникало. Хотя даже трудно представить себе, как бы он вертел хвостом в его, П. присутствии, если бы он все-таки был…
При последней мысли, представив себе вдруг оторвавшийся в восторге от вениного тела хвост, Будайкин невольно улыбнулся Вене, и пес, дернув мокрым носом в ответ, подошел ближе. Будайкин почуял тяжелый псиный запах, пробивавшийся порой в вагончик из-под пола, где пес время от времени обосновывался. Веню гнали прочь, в его будку на въезде, но он возвращался, переждав день-два, и его, конечно, прощали, чтобы в какой-то день выгнать снова. Теперь этот запах не показался Будайкину отталкивающим, в нем почудилась какая-то иная жизнь, простая и ясная, выстроенная на еде, сне и редком лае, лишенная преследовавшей его со вчерашнего дня мысли, от которой некуда было деться. Владимир Семенович позавидовал Вене, но не смог представить себя собакой. Он потрепал пса за ухо и, взяв лежавшую рядом со скамеечкой палку, бросил ее к забору. Веня послушно принес ее. Будайкин бросил палку снова, и Веня повторил свой маршрут. Он делал это, как и всегда, без особого азарта, очень деловито и не спеша. Казалось, если бы пес мог думать, то он бы не побежал и в первый раз, но заученный рефлекс не давал ему этого шанса. И даже когда пес все-таки устал и остановился, Владимиру Семеновичу казалось, что тот продолжает бег, и он не замечал того, что уже бегал сам – сам бросал палку и сам в зубах приносил ее. Не заметил он и вставшего на свою смену Сережу Маленького, пришедшего отсыпаться Третьего и облаянного Веней незнакомого ему Четвертого. Но и они проходили мимо, не задерживаясь, не глядя на него и ничего ему не говоря. Молчание их легко было понять. Владимира Семеновича Будайкина, так и пса по кличке Веня на этом объекте, ни по каким спискам и ни по чьей памяти не было ни вчера, ни сегодня, ни когда-нибудь…
Постоянник
Мой постоянный гость по прозвищу Тихий умер на день народного единства, утром, во сне, подобно звезде рок-н-ролла захлебнувшись собственной рвотой. Его нашли на скамейке, на соседнем с нашим переулком бульваре, который каждый вечер был набит соответствующей публикой: неформалами всех мастей, тут же одномастно много выпивающих и играющих на всех возможных музыкальных и близких к ним инструментах. Понятно, что до тех пор, пока друг Тихого, провожавший его и заснувший в ближайших кустах, не проснулся и не стал его будить, никто ничего и не заметил. А случилось все это на почве трех писко, трех лонг-айлендов, двенадцати шотов, путанного содержания и обязательной начальной порции «Камю Бордери». Это я знал точно. Я хранил его чеки. В последнее время Тихий зачем-то всегда меня об этом просил. Еще, помню, я рассыпал в ту ночь банку сахарной пудры. Она словно иней покрывала мои руки, когда я прощался с Тихим – как оказалось навсегда. И не то чтобы я чувствовал себя виноватым, нет. Он сам все для себя решил, но все-таки именно мои руки – и ничьи иные – подали ему той ночью все выше перечисленное. Я знал его два года, и то, что он сделал в свой последний вечер, по совести говоря, он делал очень часто. Но, видно, всему есть свой предел: однажды человек просто засыпает на спине, а не на боку и наконец случается то, что и должно было когда-нибудь случиться…
Особенно я не понимал – это при его-то средствах и разборчивости в алкоголе –
Когда я вспоминал наше знакомство, мне на ум приходила клетчатая рубашка Тихого, бесследно растворившаяся после того вечера. Он никогда больше в ней не появлялся. Ее мелкая синяя клетка отчего-то меня раздражала. Так что после пяти лонгов, в ответ на его быдляче-пацанскую просьбу сделать «что-нибудь», я подал ему стакан молока, который он выпил с невозмутимой и какой-то аристократической покорностью. И это при том, что молока, как и прочих молочных продуктов, он не употреблял вовсе, по причине предельной его непереносимости. Об этом я узнал позже. Тогда же он подал мне руку и представился, не оставив мне вариантов для отказа – он был первым, кто в такой ситуации выпил этот стакан. Про это молоко он потом часто вспоминал. А тогда Тихий заказал маргариту и не сказал мне до утра больше ни слова, не считая названий напитков. Когда он уходил после завтрака – он ко всему прочему любил овсяную кашу с сухофруктами – я подумал, что он больше никогда не придет. Но он пришел спустя четыре дня, в среду. Сев за стойку он закрыл для меня картину тотальной безысходности: за столом у окна две толстых дамы под сорок в полном одиночестве в три часа дня пили водку из графина и запивали ее томатным соком. Тихий просто, как давний знакомый, протянул руку и сказал:
– Сделай Мери. А то с твоего молочка херовато чего-то…
Как выяснилось, он четыре дня спускался с субботы будто на парашюте, уменьшая дозы и крепость. Но теперь настала среда, и ему предстоял обратный путь. Я молча кивнул, и про себя назвал его почему-то «Тихим». Не знаю почему. Так, залетело слово. Сказал ему об этом в очередную субботу. Тихий напивался не как все: с пятницы на субботу. Он делал это исключительно – если не считать редких будних дней – субботы на воскресенье. Против прозвища он не возражал. Хотя кликухи не любил и называл меня просто «Костян», а не как все – «Буга» (от фамилии Бугаев). Других не отучивал. Но сам не называл. И в этом был он весь: если ему что-то не нравилось, он это принимал, принимал как есть, принимал как часть целого, потому, видимо, и пил ненавидимые им лонги, смеясь над теми, кто их заказывал, смеясь над собой…
О смерти Тихого мне сообщил его друг, бывший с ним в тот вечер. Он, собственно говоря, и привел его к нам в первый раз. И был с ним в последний. Я и не требовал от него отчета и покаяния – он-то в чем виноват? – но получил и то, и другое сполна. Потом он ушел встречать родных Тихого. Они жили в каком-то другом городе. Было четыре часа дня. Они как раз должны были подъехать. Морг был где-то по соседству. Я проводил его взглядом и вспомнил, что той ночью ушел в час, чтобы выйти на смену в девять. Тихий уходил со мной, он собирался куда-то еще, но друг утащил его как будто бы спать. У него хата где-то на бульваре. На тот момент он был, безусловно, прав – Тихий едва-едва стоял на ногах. Но вот как вышло. Они не дошли. Еще, просто не надо спать на спине. И много пить. И будешь жить долго и счастливо. Зря. Но долго и счастливо…
В начале пятого толстый старик в очках остановился на входе. Слегка осмотревшись он направился в мою сторону. Таких, как он, древних к нам обычно не пускают, чтобы не пугать молодежь. Они, впрочем, и сами редко заходят. Но охранник обедал – воскресенье, день – можно себе это позволить. И опять же день, никого нет, пусть идет, не велика беда. Старик с трудом забрался на стул и провел взглядом по бару. Я заученно положил ему меню и карту, но сразу понял, что допустил ошибку – старик отодвинул их в сторону, не глядя, и с минуту рассматривал бутылки одну за другой. Я бы не обратил на него внимания, если бы не его рубашка. Она была в такую мелкую синюю клетку, что и та самая рубашка Тихого. Размеров на пять больше – Тихий при всем своем образе жизни до последнего дня был худым, без какого-либо намека на животик среднего возраста – но абсолютно та же по цвету и рисунку. Старик, поймав мой взгляд, улыбнулся и спросил:
– Футбол будет?
– Скажете – включим. Когда?
– В три.
– Час еще. Я скажу. Что будете пить?
Он взял паузу. В такие моменты решалась судьба гостя. Решалось его место в реестре избранных, которое, конечно, можно было перебить и существенно. Судьба Тихого тому подтверждение. Но первое впечатление на то и первое, чтобы остаться таковым навсегда. Но старик – под футбол я привычно ждал пива – направился совсем в другую сторону:
– Я, вот, Костя, думаю о «Камю Бордери»… Но вот футбол смущает…