Нет
Шрифт:
– На хер джиггер, Костян, не будь лохом – будь человеком – это же лонг! Он стерпит глаз, дорогой!
Я еще раз кивнул и отставил джиггер. Слова, сказанные им про лонг и джиггер, показались мне очень знакомыми – будто слоган из доставшей всех рекламы, но вспомнить сразу, где я их раньше слышал, не получилось – лонги пошли чередой. Причем дело было даже не в старике. Заказы на лонги пошли со всех столов. В ланч! Но лонг не входил, да и не мог быть включен в ланч. Обедающие, словно и не собираясь выходить после ланча на работу, заказывали по три-четыре лонга в лицо, так что к исходу часа бар имел с десяток абсолютно пьяных столов, а второй десяток однозначно двигался в том же направлении. Старик же между тем пил тот самый первый и, судя по объему оставшегося, явно не собирался брать еще. Надо было еще видеть, с каким отвращением он его пил. Он явно делал коктейлю одолжение, принимая его в себя. Головой не понимая причины всеобщего сумасшествия, нутром я чувствовал – и это было немудрено – что оно как-то связано со стариком, точнее с его лонгом. Про себя я даже предположил, что все вокруг прекратят пить лонги, как только старик исчерпает свой. А он явно не спешил, вертел головой
– Все забываю, как там твоя фамилия? Бу… Бу.. Что-то? Да? Как?
– Бугаев.
– Вот, Бугаев!
Словно пойманный на месте преступления, я не выдержал и уточнил:
– А что?
– Ничего. Фамилия – это ничего. Она не имя… Давай, увидимся!
Он подал мне руку и еще раз, показалось, удовлетворенно окинул взглядом зал, в котором наступило удивительное для такого количества лонгов затишье, и добавил:
– Никогда не понимал, зачем они это делают…
– Что именно?
– Пьют эту гадость.
– Но вы же сами…
– Я? Да Бог с тобой! Никогда! – отчеканил он в конце и ушел. Я осторожно, боясь утвердиться в собственной догадке, взялся за чек. Так оно и было: в нем не было лонга. То есть в нем вообще ничего не было! Я оглядел зал. Набитый пьяными гостями, он теперь был единственной реальностью, от которой мне некуда было деться…
Следующие три мои смены старик не появлялся. Спрашивать о нем других я не стал. Я решил: пусть старик останется исключительно моей, пусть и больной тайной. Я чувствовал, что его появление как-то связано с Тихим и его смертью: уход одного и появление другого совпало не только по времени, но и по напиткам. Старик, как и Тихий, обращался именно ко мне. Он шел ко мне, а не просто поесть или выпить. Он сменил Тихого, внешне никак на него не походя, но было что-то другое, что их объединяло, и на исходе третьего дня, увидев старика на входе, я подумал, что может быть он и есть Тихий, что он и Тихий – одно лицо. Сумасшествие этой мысли я поспешил убрать прочь, но она зависла где-то между мной и стойкой, и старик, подойдя, словно заметил ее и сказал небрежно:
– Ну, вот и девять дней прошли.
Я не понял:
– Какие девять дней?
– А то ты не знаешь!
Я, наконец, сообразил и спросил в лоб:
– Вы знали Тихого?
– Тихого? О, еще как! Он меня по большому счету и не знал вовсе. А вот я его хорошо. Можно сказать, до косточки.
– Это как?
– Что как?
– Ну, вы его знали, а он вас нет?
– Чисто временные моменты. Вполне объективные… Ты-то уж должен их понимать.
Я опять ничего не понял:
– Я? Что понимать?
Но старик закрыл тему:
– Греческий салат и Камю. Бордери. А, да, другого-то у вас и нет…
Я отошел к кассе, но в голове крутилось: ты-то уж должен понимать… Что я должен понимать? Что? И опять я следил, как Камю исчезал в каком-то срединном пространстве, так как в счете не оказывалось записей, а старик оставлял на стойке вполне реальные деньги, и как он шел к двери совершенно босой, а Николай не обращал на это никакого внимания. Я совершенно вышел из себя и на этот раз решил пойти до конца: я выбежал следом и поначалу потерял старика. Побежал наугад в ту сторону, куда уходил в тот день друг Тихого – он кстати, так больше и не появился с того раза – и нашел старика совсем рядом, на повороте. Поставив ногу на бордюр, он… завязывал шнурки на ботинках. Закончив, он оправил джинсы, кривясь, разогнулся и, заметив меня, как мне показалось, совсем не удивился, но видно для порядка спросил:
– Ты чего?
– Так… Я хотел узнать…
– Что ты хотел узнать?
– Как вас зовут?
Он улыбнулся.
– Ты же знаешь.
– Я догадываюсь. Но я хочу, чтобы вы сами это сказали.
– Зачем?
– Я хочу, чтобы все объяснили.
– Я? Что я должен объяснять?
– Происходят странные вещи, и я…
– Ничего странного, – заявил старик и, прерывая разговор, двинулся в сторону бульвара. Я догнал его. На языке вертелся все тот же вопрос, но после всего я уже даже знал, как задать его. Старик, словно прочитав мои мысли, помог мне, буквально приказав:
– Ну, спрашивай!
– Как вас зовут?
– Павел…
Он помолчал и добавил то, что мог, наверное, уже и не добавлять:
– Павел Кирдяев.
В ответ я залепетал скороговоркой:
– Да? Вы тезка одного моего друга. Только я его назвал Тихий… Ну, прозвище такое…
Старик оборвал меня:
– Я не тезка.
Я остановился, а старик продолжил путь к бульвару, откуда неслась обычная для этого времени разноголосица мелодий и звуков. Снова догнал старика я уже на бульваре, едва не потеряв его, что было для этого места немудрено – уже к девяти вечера здесь было почти ежедневно не протолкнуться, а в некоторых
Мотаясь по бульвару, я невольно удалился от старика, опомнился у стоячего памятника и спешно вернулся – вопросов к нему стало больше, много больше. Но его не было на месте. Я покружился по бульвару и, конечно же, не нашел его в пестрой толпе перевертышей. Он исчез. Я побрел в сторону бара. Звуки высокой, солирующей скрипки догнали меня перед самым поворотом. Я остановился и прислушался, но так и не смог узнать мелодии, и вдруг подумал, что старик неслучайно привел меня на бульвар, он явно что-то хотел этим сказать. Но что? Посмотрев в сторону бара, я увидел Николая на входе. Люди проходили мимо него внутрь, не задерживаясь. Он устало, как после ночной смены, улыбался, и его улыбка, как и не узнанная мною мелодия, напомнила мне вкус «Камю Бордери», налитого лучшему другу в вечерних сумерках, в уставшее бабье лето в бессрочном ноябре. Следом пришло яркое, как вспышка света при рождении, понимание того, что четвертого ноября на бульварной скамейке нашли уже остывшее за ночь тело молодого человека. Иней редкой сахарной пудрой покрывал его лицо и руки, сложенные на груди – в ту ночь были первые заморозки. Сержант, старший наряда, пошарил по карманам и достал паспорт, определив по ходу:
– Замерз… Хотя нет, своим захлебнулся, – буркнул он, присмотревшись, и прочел, открыв вторую страницу: – Бугаев Константин… 26 лет…
Колыбельная
Моя мама продала меня своей сестре за десять тысяч. Она так и сказала:
– Купи…
Это она так ответила на вопрос:
– Ну… Зачем пришла?
И сестра еще переспросила:
– Что купить?
И тогда мама ей все-все объяснила:
– Купи его у меня… Я недорого возьму… Ты хочешь ребенка… Но ты не можешь… Я знаю, у тебя не может быть детей… Ты, я слышала, хотела кого-то усыновлять… А мне Бог простит. Все простит. Он завещал прощать… Я же актриса… Мне другое нужно… Не дети… У меня свои дети… Я должна петь…
Тут уже я все должен объяснить. Мою маму звали Вера. А ее сестру – Вика. Но чаще, как я слышу, ее зовут Виктория Анатольевна. Она – десять тысяч были отданы, здесь все по-честному – моя теперешняя мама, которая думает, что я ничего не знаю про маму Веру. А я знаю. Купила она меня где-то через час после того, как много людей закричали вдруг ни с того ни с сего:
– Христос воскресе! Воистину воскресе!
И еще:
– Христос воскресе! Воистину воскресе!
Это я сейчас знаю, что так кричат на Пасху, тогда же я очень-очень испугался и, прямо сказать, описался. Я и сейчас, когда сильно кричат, иногда это делаю, но тогда мама Вера ничего не заметила и пошла от того места прочь. Я летел рядом и не понимал, куда она идет. Я же еще не знал про маму Вику. Мне и был-то третий день, как я из мамы выбрался и летать начал. Странно, что я летел? А что странного? Дети, самые маленькие, ну, те, которых на руках носят, они умеют летать. Разве вы не знали? Это они просто лежат себе для видимости, а на самом деле летают, куда хотят. Это я сейчас летать перестал, потому что ходить научился. А тогда умел. Так вот я летел рядом и думал: куда она идет? Только когда мама Вера остановилась у краснокирпичного дома и задумалась, я и влез ей в мысли – это дети тоже могут. И совсем не страшно! Раз – и все. Ты в чьей-то голове и все там видишь. И вот я обнаружил, что ключа у нее нет и не было. Да и номер квартиры она не знала. По прежнему адресу маме Вере указали только улицу и дом. Мама Вера еще и про меня подумала, мол, я того гляди закричу, и про куртку свою, мол, тертая, грязная, и про одеяльце, которое я описал, сами понимаете, нехорошо подумала. И про охрану подумала: она почему-то, по ее мнению, всего-всего должна была бояться. Так думая, мама Вера достала из кармана крашенное пасхальное яйцо – ей люди у церкви подали. Тут она про другую, третью маму подумала: картинка на яйце пышная, яркая – Богоматерь, не то Донская, не то Владимирская. Да Бог с ней! Все одно – Богоматерь. Как и я сама. Только Той теперь все рады. Она будет пропуском…