Нежность к ревущему зверю
Шрифт:
Говорила она сбивчиво и долго. Но причиной долгого потока слов была жалость к себе от уверенности, что за все это она не заслуживает такого наказания. Иногда прорывалось раздражение человека, у которого отняли нечто, принадлежащее ему. Казалось, погибнув, Димов не сдержал обещания, и это было жестоко по отношению к ней. Но была в ее словах и боль большого чувства. Она прорывалась меж строк, сама собой, и в какой-то степени сглаживала неоправданное побуждение говорить о себе, а не о погибшем.
– ...Проснусь ночью и никак в толк не возьму, со мной ли все случилось?.. И такое во мне происходит, будто с ума схожу. Есть забываю, людей мне видеть неинтересно,
– "Уж не в одной ли конторе работаем?" - "Да".
– "Дела! Как же я вас раньше не приметил?" - "Где вам! Вы все, летчики, такие, никого не примечаете". И вроде бы не то говорю, не по себе как-то, а он смеется, ерунда, говорит, и подал мне "Огонек", сам сбоку сел. Листаем вместе журнал, а там - картина Рембрандта... Я покраснела, а он так потешно стал объяснять, что она означает, сказал, что ходил на выставку, где ее показывали. А я и сама там с Галей была и, оказалось, в один день с ним. Он мне про "золотой дождь" толкует, а мне на ум Галины слова пришли. Она как увидела эту женщину на картине, и давай смеяться: "На тебя, говорит, Любка, похожа, такая же толстая". Вспомнила я про это, чего-то стыдно стало, листаю страницы, а пальцев своих не чувствую. Потом мы весь вечер пробыли вместе. Раньше я думала, что он гордый, а у него привычка такая смотреть куда-то вверх.
Внимание к ней Димова, парня, о каком она и мечтать не могла, подняло ее в собственных глазах, придало ей уверенности в своем будущем, освободило от скованности.
В день катастрофы она не пришла на работу, отпросилась в женскую консультацию, куда ходила не столько по необходимости, сколько по настоянию Димова. После осмотра, когда старый врач мыл руки, а Люба стояла за ширмой и одевалась, она услышала:
– Супругу скажите, пусть не волнуется, - у врача был смешной хохолок волос на облетевшей голове, и весь он был добродушный, как доктор Айболит.
– А еще скажите, чтобы он вас запомнил такой. Не всякий мужчина, знаете ли, понимает, как украшает молодую женщину беременность. А между тем прекрасней она никогда не бывает. Если б юноши понимали это...
Краснея от веселой дерзости, она ответила:
– А он понимает.
– Я рад за вас. Не всякая женщина может это сказать. Ваш супруг настоящий мужчина, знаете ли...
– Он летчик.
– Ах, так!.. Тогда я молчу...
Вспоминая о словах доктора, она улыбалась про себя и осторожно шагала мимо низкой литой ограды бульвара, терпеливо ждала у перекрестка, пока зажжется зеленый свет, спокойная и довольная легко дающимся терпением. С беременностью пришла незнакомая дотоле полнота восприятия окружающего, чувство глубокого согласия с порядками жизни, примирение с прошлым, настоящим и будущим. В ней утвердилось то непередаваемое ощущение душевного и телесного здоровья, что свойственно лишь опрятной юности в пору расцвета.
Ей нужно было в аптеку. Но у самых дверей она увидела знакомую женщину, старшего инженера лаборатории, в которой работала.
– Вы уже знаете, Любочка?
– О чем?
– У нас катастрофа,
– ...Вошла я в аптеку, потолкалась у прилавка, как пьяная, и поехала домой: чувствовала, что погиб Жора. Сама не знаю почему... И вспомнила, как Галя сказала, когда увидела его. "Ничего у тебя с ним не выйдет..." И показалось мне, будто и я не верила, а только и ждала, как все это кончится. Вот и дождалась... Только и осталось от Жоры вот эта фотография да его разговор на пленке...
"А ребенок?" - подумал Лютров.
– Магнитофон надо бы наследникам отдать, а кому, не знаю...
– Бросьте об этом думать, - сказал Чернорай.
– Вот и все...
– Вот и все, - вслед за ней повторил Чернорай.
– Выпьем, Леша, на дорожку. Выпьем за здоровье Любочки, помянем еще раз Жору, - рукой с приподнятым стаканом он указал на магнитофон.
– Выпьем за хороших людей... А вы не скучайте, мы еще увидимся... И готовьтесь хорошенько отдохнуть... Живым надо жить, вот какая штука.
Она тоже спустилась и немного постояла у дверей, провожая их глазами.
Петляя по ночным улицам, Чернорай сердито молчал. Натыкаясь на лобовое стекло, свет уличных фонарей выхватывал из полутьмы кузова лоснившиеся скулы грубого лица, устало приспущенные веки глаз. И только подъезжая к дому Лютрова на Молодежном проспекте, Чернорай хмуро сказал:
– Поменьше бы нам следить на этом свете, не хватать добрых людей своими бедами...
– Все мы на одной фирме, Слава, куда нам друг от друга?
– сказал Лютров.
– Ну, будь здоров! Завтра ты проснешься знаменитым.
– Завтра я проснусь на том же месте, где и вчера... Да! Я еще на банкете собирался сказать тебе! Всю память отшибло... Ты знаешь, я видел ту девушку из Перекатов.
– Где?
– Все эти дни я по утрам за Гаем заезжал, и мы иногда подвозили его жену, а на обратном пути от ее медицины встал я у светофора и вижу - она. Шла быстро так, на работу, наверно.
– Ты уверен, что это она?
– Ну, Леша. Те же волосы, та же красная кофточка. В Перекатах она, правда, повеселее была... Я еще Гаю сказал, что видел ее с тобой, а он: "Пора бы, говорит, господу богу так бросить кости, чтобы Лешке повезло..."
– Так где же ты все-таки видел ее?
– Постой... Где-то на той стороне реки, на Каменной набережной, точно не помню... А что, надо было догнать?
– Надо бы...
– А ведь я подумал... Да с этим вылетом в голове, сам знаешь...
– Она грозилась позвонить, да что-то никак... Или, может, меня не застает?
Большие часы в квартире Лютрова встретили его долгим боем. Пробило двенадцать.
Он налил ванну и, пока плескался, а затем пил чай, не без иронии думал, что господь бог - шулер, которому не хочется, чтобы он, Лютров, "наследил" среди людей... Ничья жизнь ни в малой степени не связана с ним настолько, чтобы быть задетой случайностями его работы. Но в этом нет утешения...
Сама по себе его жизнь немногого стоит или вообще ничего не стоит, если он в стороне от людей. Человеку надлежит испытывать боль, сострадание... Иначе нельзя. Иначе не может быть. Нельзя быть ни верным, ни добрым, ни справедливым, не научившись сопереживать чужую боль. Можно не верить в бога, в зависимость между разумом и миром, но нельзя отрешиться от своей сопричастности ко всему, что есть человек... И Слава Чернорай остался таким, каким был всегда, если, как о близком человеке, хлопочет о девушке друга... Он не жил и никогда не сможет жить одной своей жизнью.