Ницше и нимфы
Шрифт:
— Истинно, ты моя Тень, — сказал я в сердцах, и вместе с Тенью вошел в призрачные ворота четвертой части «Заратустры».
В «Заратустре» я раскрываю объятия — обнять весь мир.
Пришло бы это в дни испепеляющей меня любви — и отдалось бы мне потоком человечности.
Кроме «Заратустры» все остальное, совершаемое мной, было не более важно, чем чесночная шелуха. Когда «Заратустра» в моих членах, я имею право зреть на мир глазами старца — и подмигнуть.
Вечность, большое милосердное настоящее, дает нам наши горести и наших союзников, дарит нам терпимых потомков, вызывает знакомые нам образы, как молнии во тьме,
Мир продолжает слать мне свои зори, словно изнывая от этого желания, как это происходит сейчас, когда я пишу четвертую часть «Заратустры».
Разве это не более чем странно, что Заратустра погружен в этой четвертой и последней части в такую убогость, что вокруг него мужчины и женщины пребывают в бессилии. Они подобны базарным мухам, в полуобморочном состоянии ползающим в зимнем холоде. Но они ядовиты. Только теперь во всей остроте доходит до меня притча о мухах, так лихо написанная мной в «Заратустре».
Берегитесь людей, у которых широкая переносица, и глаза смотрят в стороны, как у мух. Отшельников и странников они считают праздношатающимися, просителями милостыни. Отшельник и странник, пришедший к ним дарить их же судьбу, ставит их в тупик.
Спотыкающийся стук моих шагов, подобно колоколу в колодцах этих улочек, звучит для них слишком одиноко и не дает покоя околоточным, принимающим меня за призрак.
Когда я возношу отвес над моей агонизирующей мыслью, подобно Лукрецию, поставившему отвес во Вселенной, я обнаруживаю бездну, и восклицаю словами Заратустры: «Не высота: склон есть нечто ужасное.
Склон, где взор стремительно падает вниз, а рука тянется вверх. Тогда трепещет сердце от двойного желания своего. Сердце в потрясении из-за удвоенного своего желания. Угадаете ли вы, друзья мои, двойное желание моего сердца? Этот склон для меня опасен, ибо взор мой устремляется в высоту, а рука моя хотела бы держаться и опираться — на глубину».
Моя внешняя оболочка предательски ведет себя по отношению ко мне.
Я выгляжу хилым и больным, несмотря на упитанность.
На самом деле, я внутренне крепок, как окружающие меня деревья.
Заратустра вызван силой моей мысли, поселился во мне, переживет меня. В этом великая трагическая участь любого творца, охваченного двойным чувством: желанием — удостоиться плодов превосходящей его силы, и, не менее сильным желанием — освободиться от ее цепких, как смертная истома, тисков. Каждый истинный творец, подобно каторжнику, звенит кандалами, приданными ему от рождения.
Просто в горах и у бескрайних неумолчно шумящих вод звон этот слышится слабо. Его заглушает величественный голос вершин и глубин, подхватываемый ветром, уносящим и возвращающим время круговоротом событий — на круги своя.
Когда на альпийских высотах я иду по лесной тропе, из-за каждого дерева меня сопровождают орлиные глаза Заратустры.
Часть вторая. Исчезновение посреди мира
Гамлет
Гул затих. Я вышел на подмостки. Прислонясь к дверному косяку, Я ловлю в далеком отголоске, Что случится на моем веку. На меня наставлен сумрак ночи Тысячью биноклей на оси. ЕслиГлава восемнадцатая
По ту сторону добра и зла. Рядом с ревущим водопадом
Со своим Сверхчеловеком и моей блондинкой — я хотел построить Вавилонскую башню, вершина которой касается Абсолюта, но, при этом, имел в виду предостережение Паскаля своему поколению, людям Ренессанса, что башню следует строить на крепком основании.
Если этого не будет, разверзнется ужасная бездна Ничто, бездна отчаяния и безумия.
Если мой мозг разверзается, это потому, что я предчувствовал разрушение основ, внутренний распад всей моей разумной личности, во имя которой я пожертвовал всем — даже дружбой с Вагнером, который был дорог моему сердцу.
Подобно Иисусу, я учил моих учеников: «Не бойтесь», одолейте ваш распад и постройте из осколков мост, направленный к человеку прошлого. Но мост этот рычал и гремел, двигаясь в страшную пустоту, и я остался без Бога, без человека.
Сегодня ночью мне снова снилось, что стою над пропастью в относительной безопасности. И соединяет меня с прошлым местами истертый веревочный мостик. Меня съедает постоянное желание этот мостик оборвать. Но он крепче стальных мостов. Из пропасти прошлого мне не вырваться. На этой высоте не видно суши и моря — ни Летучего Голландца, ни Вечного Жида — моих вечных двойников. Но зато совсем ко мне близок Ангел смерти — Самаэль. Только он может оборвать все эти веревки, но он лишь раскачивает мостик, временами весьма сильно. А тонкая жилка жизни на виске продолжает пульсировать. Это знак приближающейся кровавой рвоты. Но я стараюсь это преодолеть чувством гордости, что совершил два психиатрических открытия: научился отличать галлюцинации от реальных воспоминаний и внес разум в область безумия.
Да кто это оценит.
На альпийских высотах Сильс-Марии я с дрожью думаю о том, сколько мер свободы и одиночества будет мне еще отпущено в подарок, прежде, чем я снова окунусь в суету и мелочь, как окунаешься в воды у пляжа, в которых плавают окурки, бутылки и обертки, до того, как снова столкнусь с зеленщиками, которые оперными голосами торговца Вагнера выпевают свой товар. И, улыбаясь им, я ощущаю себя равно с ними ничтожным. Вернусь в червеобразные ходы городских улиц, и обжигающее лезвие летящих в горах вод будет казаться сном иного мира, который уже в эти минуты гнездится во мне и устраивается навсегда памятью лучших мгновений жизни.
Иногда приходит пронзительное — до существования — чувство в лоне природы, приходит отгадкой самой жизни, которая зарождалась, обретала плоть, пульсацию, и, оборвав пуповину, ушла в мир, но рубец отрыва ноет всю жизнь тягой возвращения в безбрежность и бережность бытия. Именно здесь, в горах, безбрежность эта ощущается особенно остро, ибо отчетлива, налицо, одинока, сокровенно прислушивается к самой себе.
На миг возвращаешься к единому целому, как к репетиции последнего слияния, и нет в этом ни грана смерти и тлена.