Ницше и нимфы
Шрифт:
Империя Бисмарка, скрежещущая железом, рухнет в тартарары.
И кто окажется виноватым во всем? — Я, оболганный гений, Фридрих Вильгельм.
Печать позора, знак лепрозория на моем лбу еще долго будет преследовать мое имя — Ницше, звучащее как Ничто.
Но я ведь птица Феникс, восстану из праха, как провозвестник грядущего мира. Да хранит меня Ангел с обоюдоострым мечом у входа в Рай, не впускающий меня туда.
Именно, этот запрет спасет меня от косного латинского — Sic transit Gloria mundi. Моя мирская слава будет
Враги мои выставляют меня искаженным, а, по сути, прокаженным.
Их обложные, облыжные, точнее, булыжные обвинения я воспринимаю блаженно.
Да, я вечный странник, но вовсе не собираюсь за отсутствие кровли платить кровью. Я отказываюсь верить в нападки моих врагов и завистников, которые на всех перекрестках твердят, что именно состояние моего здоровья, резкие падения моих жизненных сил привели меня к восхвалению здоровых, богатых, сильных, в которых сосредоточилось все, чего мне не хватает.
Но в чем могут завидовать больному, живущему на пределе своих физических возможностей человеку, подобному мне? Или действительно силён отрицаемый мной хищный инстинкт человеческой стаи — растоптать немощных и бессильных, а меня вдвойне, ибо я призываю избавиться от слабых и никчемных, — я — гением своим уже осветивший грядущее человечества.
Гений, родившийся даже не в тюрьме, а в своре волков, обречен на раннюю гибель.
Но я достойно держусь и еще пишу книги, которые перевернут мир.
Несмотря на все мои напасти, набегающая временем моя жизнь настолько насыщена духовными открытиями, что не остается даже мгновения на угрызения совести.
На уровне окружающих реалий я адекватен и ясен.
И ничего нет зазорного в том, что на уровне виртуальном и психическом я временами переступаю черту в область мегаломании, оставляя Наполеонов домов умалишенных далеко позади.
А всего-то пытаюсь проникнуть в область ума, зашедшего за разум.
И вовсе я не заговариваюсь, а у меня временами возникает двойное зрение, как у человека, который поверх очков видит одно, а сквозь очки — другое. Это для меня привычно, и я вовсе не удивляюсь моему собеседнику, принимающему мое поведение за помешательство.
Я всегда внутренне наготове, и никакой, по выражению Стендаля, Его величество Случай не может захватить меня врасплох.
Знак моей особости среди философов Европы во всех поколениях в том, что я стою одной ногой по ту сторону жизни.
Или я ошибаюсь и, по сути, переступил по ту сторону добра, но — в сторону зла?
Как всегда, в эти минуты возникает передо мной облик моей сестрицы, Ламы, которая меня переживет, и выставит все мои прозрения — извращенными — на общее презрение.
Зная ее скрытую озлобленность на неудачи жизни, приправленную антисемитизмом ее избранника, отравленного известным германским вирусом ненависти к евреям, Фёрстера, я четко представляю себе мой образ в ее кривом
И выйду я образцом подражания тупым пруссакам, солдафонам, которых ведет по жизни одна извилина — давить всех с немецкой прилежностью и педантичностью. Вовсе не верой, а ослепляющей ненавистью развяжут они кровавую бойню. И как всегда, и уже не впервые, будут разгромлены в прах, сдадутся на милость победителей, ничему не научатся, а лишь будут копить злобу до следующей развязанной ими бойни и опять — поражения.
Немцев манной небесной не корми, дай фундаментально пофилософствовать.
Но их теории сотрясают Европу, подобно землетрясениям, и несут одно разрушение.
К примеру, кантово землетрясение не в силах расколоть «вещь в себе», хотя только для этого и предназначено.
Почему Кант — паук?
Да потому, что хочет поймать в свою паутину весь мир. Иногда немцев охватывает приступ стоиков, вызывающий даже уважение, но за этим ничего не стоит.
Опять слышу голос. Добро бы — голоса. Но именно одинокий слишком громкий голос, когда внезапно окатывает страхом потери собственного моего голоса навсегда.
Доктор считает это афонией. Но гортань у меня в порядке. Если голос не вернется, это означает поражение нервной системы. Но пока еще голос возвращается. В этих приступах немоты меня изматывает чувство раздвоения: то это я, то это он. То его речь мне слышится эхом моих слов. То он пропадает, и мой беззвучной голос становится гласом вопиющего в пустыне, пресекаясь на второй половине этого библейского стиха: «…приготовьте пути Господу».
Наступает полная немота. Страшнее ее нет. Не можешь издать звук. Именно, этого не хватает к полному безмолвию, ожидающему меня в будущем.
Это — как провалиться в немую бездну до Сотворения.
Я раскрываю рот, а говорит он, и голос его как звон в ушах за миг до потери сознания. Это раздвоение внезапно сливает «я» и «он», раздувает их. И я даже не замечаю, как перехожу с моего «Я» и вселяюсь в его — «ОН».
Какие развлечения? Это тяжкий, обессиливающий, более того, опустошающий крест, сгибающий меня в три погибели. И в этом состоянии я каждый раз спохватываюсь: размышляю ли от имени «Я» или от имени — «ОН», которого всеми силами души и разума отвергаю?
После таких навязчивых размышлений, чувствую, как накатывает обморочное состояние, в бессилии свертываюсь в постели, коленями к подбородку, вспоминая страшный декабрь семьдесят девятого в Наумбурге, когда тяжкие приступы шли один за другим, и каждое возвращение в сознание ощущалось невероятным чудом. И, натыкаясь на разбросанные листки рукописи, я не мог в первый миг понять, что это.
Хроническая усталость, словно я таскал на себе невероятные тяжести, тут же, за столом, валит в сон. Со вчерашнего дня ни росинки во рту. Только возьму что-нибудь пожевать, сразу же конвульсии и рвота.