Ницше и нимфы
Шрифт:
Я прозреваю жизнь в ауре одиночества — вывернутой наизнанку, как и мое собственное физическое состояние, выворачивающее неотступной головной болью, беспрерывными рвотами, и при этом, невероятно пронзительной ясностью. То ли я вижу, то ли ощущаю мысль, возникающую в сознании. Она подобна птице, безбоязненно садящейся на ладонь. И я стараюсь, преодолевая удивление и боязнь, что она улетит, поминай, как звали, пусть коряво, но быстро ее записать.
Извлеченная из подсознания ценой таких страданий мысль или целая цепь мыслей, имеет вполне законное право, с насмешкой, недоверием и, пожалуй, снисходительностью,
А ведь каждая такая «истина», кажущаяся ее первооткрывателю завершённой и совершенной, — властолюбива. Но власть, как и философия «гигантов», рождена безразличием, рядящимся под заботу о человечестве.
Я не нахожу себе места. То ложусь в постель, то стою у окна, глядя на сверкающую огнями беспечно развлекающуюся у края морской бездны Ниццу.
Видя себя со стороны, я удивляюсь глубоко сохранившейся во мне жажде жизни.
Из воронки страданий, анемии, боли, скручивающей до ощущения собственного полного отсутствия, из этой сжимающей горло петли одиночества, — собственного, глубочайшего, полночного, полдневного, — я еще нахожу в себе силы внутренне приветствовать нарождающихся философов. По сути, для них я и пишу эту книгу, ведь мне с режущей память ясностью видится накатывающее волной гибели грядущее.
Но одиночество преодолеть невозможно.
Для сюжета не хватает любимой женщины, близкого друга, матери, сестры. Все они, насильственно выражая мне преданность, предали меня.
Дорога к истинной любви ведет в никуда.
Да, конечно, философ, естественно, не может существовать без веры в себя и без тиранического инстинкта — всех обращать в свою веру. Но разве, к примеру, призыв Маркса — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», такой привлекательный для сброда, не обернется в будущем «кровавыми триумфами» в стиле ужасающего фарса — Французской революции?
Такой лозунг мог родиться только в еврейской голове с германской начинкой, приверженной и поверженной идеей равноправия ранних христиан иудейского семени. Еврей Маркс, пропитанный духом германского высокомерия и русского анархизма, вызвал к жизни эту взрывчатую смесь, и она аукнется большой кровью и невиданной деспотией в этих двух странах — Германии и России.
Вот к чему в будущем могут привести на вид мирные философские игры. Сегодняшние детки завтра с большой плотоядностью и без всяких зазрений совести зальют кровью мир во имя ложных идей, и в своей преступной слепоте даже ни на миг не ощутят, что рубят сук, на котором сидят.
И фитиль под эту бочку с динамитом подложит философия, которая, по сути, — духовная «воля к власти», считающая себя первейшим толчком возникновения «истинной жизни», первичным двигателем Сотворения.
Мыслящий тростник
Да и что можно ожидать от Мордехая Леви, сменившего имя на Карла Маркса, по сути, предавшего свой народ, принесший в мир новый строй жизни, ее законы, язык, духовный Храм, который этот народ воздвиг на руинах рухнувшего храма филистимлян от рук гордого самоубийцы еврейского
И надо еще определить, кто более властолюбив — римляне, создавшие мощную мировую империю и рухнувшие в одночасье под натиском варваров, или евреи, вечные странники, преследуемые именно теми, кого они извлекли из болота язычества.
Они малочисленны, но словно бы приговорены к вечности.
Они эфемерны, подобно тростнику, колеблемому и гонимому всеми ветрами, но тростник этот — мыслящий.
И на этом эфемерном, исчезающем на ветру человеке, неком прообразе моей мечты о Сверхчеловеке, построено грандиозное здание еврейского Ветхого Завета, жизни в тысячелетиях.
На грани исчезновения они не шли на компромисс, не отказывались от высокой морали, настоянной на неистребимой романтике, настроенной на величие всего, что наиболее привлекательно, обманчиво, и потому особенно влечет к себе.
Вот я завершил фразу и поставил точку — «Мы, артисты, люди творчества, выделенные среди зрительской массы, благодарны за все это — евреям».
Но я-то живу среди немцев, и как ни сопротивляюсь, как ни отбиваюсь руками и ногами, а, главное, своими сочинениями, они выкраивают меня на свой лад, приписывая мне свои глупости, рожденные явными приступами одурения, выворачивающего их существо ненавистью к французам, полякам, итальянцам, но более всего, к евреям.
Их вдохновляет явно страдающий умственным канцером канцлер Отто Бисмарк. Их пленит велеречивая тупость, рожденная обызвествленными сосудами мозга забинтованной головы, простите за выражение, «историка» Алоиза Трейчке.
Когда здесь, в Ницце, у Средиземного моря, легкость воздуха которого породила летучесть латинских языков, вспоминаю тяжелый спертый воздух Германии, я начинаю задыхаться, меня сотрясает жесточайшая рвота.
Может ли целый народ выглядеть массой, вырвавшейся на волю из домов умалишенных?
И меня, к стыду моему и раскаянию, не обошла эта инфекция. Я не встречал ни одного немца, чей желудок, в отличие от желудков итальянцев, французов, англичан, может переварить «еврея».
Антисемитизм — позорная болезнь немцев. Их снедает страх перед более сильной расой, а евреи — самая сильная раса, которая может получить господство над Европой, но она этого не хочет, мечтая влиться в жизнь европейских народов, покончить с кочевой жизнью.
Я бы призвал — изгнать из страны антисемитских крикунов.
Конечно, лучше бы они, на духу не переносящие евреев, сами покинули Германию, как моя сестрица с новоиспеченным мужем, отчаянным антисемитом Фёрстером. Они собираются уехать в Парагвай. Из разговоров с нею, сводящих меня с ума, я понимаю, что и она подхватила эту антисемитскую заразу, но как существо, варварски хитрое, размышляет, как на этом деле поживиться.
Вот и соединит она моего «Сверхчеловека» с этой антисемитской обезьяной Фёрстером.
Возвращение тевтонского варварства под видом «Сверхчеловека» объединит немцев, прольют они реки еврейской крови и, как всегда, в результате сами окажутся на краю гибели. И никакие Нибелунги им не помогут, а марши Вагнера станут похоронными.