Ницше и нимфы
Шрифт:
Так вот, его уже нет. А как он любил делать в книгах закладки банкнотами, чтобы находить их при чтении и радоваться. Известие о его смерти выбивает меня из колеи.
Но мысль о том, что здесь, почти под носом Вагнера, я пишу книгу, которую он примет в штыки, заставляет меня вернуться к письменному столу. Я и сам весьма удивлен. Оказывается, Вагнер со всем семейством еще пятого октября, после завершения первого фестиваля, прибыл на отдых в Сорренто. А ведь перед самым отъездом я получил от него телеграмму из Венеции. Не происки ли это Мальвиды, клятвенной его поклонницы, жаждущей нас примирить?
Это,
Иногда я диктую самому младшему из нас, Бреннеру, который и так, из уважения к нам, старшим, взял на себя ряд обязанностей: поднимает нас утром с постелей, озвучивает дату нового дня.
Иногда я встаю в половине седьмого и бужу всех. Обливаюсь холодной водой. В семь пью молоко. В восемь мы все вместе завтракаем. Садимся за работу. Затем, совершаем прогулку, иногда до самого Салернского залива. К сожалению, я чаще вынужден оставаться в постели.
Устраиваем общее чтение. В большинстве, книги испанцев — Лопе де Вега, Кальдерона, Сервантеса. Французов — Вольтера, Мишле, Доде. Русских — Герцена, Тургенева.
Состояние мое не улучшается, несмотря на благоприятный климат итальянского юга. Пробую дышать настоем трав, лечусь бромом и натрием, парю ноги, используя горчицу и золу. Врач, который все это рекомендует, все же выносит убийственное для меня заключение: одно из двух, — или болезнь отступит, или атрофируется мозг. Никто из врачей еще так безысходно не оценивал состояние моего здоровья.
Страх не отступает. Ведь от атрофии мозга умер мой отец в тридцать шесть лет, а мне всего лишь тридцать два, и такое ощущение, что могильная яма, подобно змею, медленно и неумолимо втягивает меня в себя.
Ни на минуту не забываю, что Вагнер живет в пяти минутах ходьбы. Никуда не деться, наносим ему визит. Своим сарказмом и холодностью Ре сразу же вызывает у четы Вагнер отторжение.
Да и может ли еврей, по их отвращению к этой нации, быть иным?
И все же я посещаю его несколько раз в память о днях, проведенных в Трибшене. Говорит Вагнер, я помалкиваю, стараясь сохранять на лице внимательное выражение и не выдать печаль, которую во мне вызывает мой бывший постаревший кумир, не способный воспринимать новые веяния, хотя, в общем-то, ему всего лишь шестьдесят три года, и только семь лет прошло со времени нашей первой встречи.
Вагнер целиком погружен в работу над «Парсифалем», оперой, которая своим упором на страдания, отказ от действия в сторону смирения, наводит на мысль о завещании автора. И хотя термины христианские, настрой абсолютно и насквозь пропитан Шопенгауэром.
Может ли Вагнер даже себе представить, что в своей книге «Человеческое, слишком человеческое», над которой работаю и продолжу работать, вернувшись к своему письменному столу, я резко и окончательно отбрасываю метафизику, на которой, вслед Шопенгауэру, строится его творчество.
Я опровергаю так называемые «высшие качества», их внеземное происхождение, и определяю их как трансформацию качеств низших, обычных, человеческих, слишком человеческих.
И движущей силой всех этих качеств является жажда власти. По сути, впервые, я обозначаю именно свою не заемную философию. Я пытаюсь освободиться от влияния
Как говорится, каюсь.
Все это мы трезво и серьезно обсуждаем с Паулем. Его нетривиальное и, главное, ненавязчивое мнение я начинаю все более ценить.
В отличие от апостола Петра, я все же просыпаюсь, разбуженный «петушиным криком позитивизма», озвученным Паулем, и дошедшим до меня вопреки его тезке апостолу Павлу.
Мы сидим в саду, полные жизнерадостности и доброго настроения в светлый день. Свободный дух, родственный обоим, витает над нами.
Пауль на пять лет моложе меня, стремится в книге «Происхождение моральных чувств», которую пишет, обосновать психологический подход к философии.
Думаю, он оказал определенное влияние на меня. Ведь вторую главу моего «Человеческого, слишком человеческого» я назвал «К истории моральных чувств». Пауль, по сути, атеист, считает, что религиозный опыт реален и существен, и вера в Бога есть одна из ипостасей человеческой души, вне зависимости, есть ли Бог или нет Его. Эту ипостась следует выяснить через психологию.
Что же касается морали, то ее вообще не существует: добро и зло, по сути своей, условности. Меня поражает в нем независимость и четкость его рассуждений, чего мне явно не хватает. Он, можно сказать, холодно и спокойно препарирует мысль, в то время, как я, напав на нее, не могу сдержать свою горячность и нетерпение.
Именно, в этом отношении он для меня является сдерживающей силой, а своим аналитическим умом, как ножом, затачивает стрелы моих мыслей.
Последнее выражение глаз Вагнера, когда мы его покидали, явно означало, что этот старый антисемит никогда не простит мне дружбы с евреем. Я знаю, что позднее он сказал на людях о Ре, присовокупив в стиле своих широких обобщений очередной выпад против евреев, и откровенно оскорбив меня, мол, на свете есть клопы, есть вши. В какой-то момент они завелись. Но их выводят.
Я же со своими друзьями облегченно вздыхаю, когда Вагнеры уезжают седьмого ноября. Можно будет пораньше лечь спать.
Больше я никогда не встречусь с Вагнером.
Новое мое понимание я провозглашаю в первых же строках книги «Человеческое, слишком человеческое».
Речь, по сути, идет о гегелевском коньке — единстве противоположностей. На протяжении двух тысяч лет эта проблема так и не разрешена. Действительно ли может нечто рождаться из своей противоположности? Рациональное вытекает из иррационального. Живое — из мертвого. Логическое — из нелогического. Альтруизм — из эгоизма. Истина — из заблуждения?