Ницше и нимфы
Шрифт:
Какое там сладострастие, когда меня изводят судороги и постоянное ощущение страха. Мной до последней клетки овладело неверие в то, что я уже когда-нибудь выздоровею. Этот мрак, мне кажется, натекает в глаза прямо из мозга. И я, жалкое больное животное, терзаю себя тонкостями стиля письма: как лучше и более отточено выстроить фразу. Может, в этом заключена хоть доля спасения?
Я ведь действительно достиг наивысочайшего совершеннейшего стиля выражения, с которым некому даже сравниться со мной в достаточно тяжелом, к примеру, рядом с летучим итальянским, — немецким языком с момента его возникновения.
К
На Пасху отправляюсь подлечиться в Женеву. Возвращаюсь в Базель в еще худшем состоянии, чем до отъезда и, в полнейшей панике, не могу забыть диагноза врача в Италии о возможной атрофии мозга. Не знаю, куда бежать, как спасаться. Я подобен животному, которого истязают круглые сутки. Какие там лекции, чтение, размышление. Держась из последних сил, пишу прошение об отставке по состоянию здоровья.
Этот апрель тысяча восемьсот семьдесят девятого года запомнится мне на всю оставшуюся жизнь. От беспрерывных приступов мигрени я просто ничего не вижу, только что-то съем, тут же — рвота. Добрый мой друг Овербек в панике шлет телеграмму сестре. Она находит меня в полном истощении и почти мертвого от непрекращающихся болей.
В университете принимают мою просьбу об отставке и назначают пенсию в три четверти оклада — три тысячи франков. Швейцарцы умеют быть благодарными. Эта их щедрость распространяется на меня до конца моих дней.
Четырнадцатого июня с помощью сестры я навсегда покидаю Базель.
Мне, с моим невыносимым характером, трудно осознать, что я почти десять лет пренебрегал своим здоровьем. В общем, мое состояние — неотвратимый результат моего наплевательства на собственное здоровье. Чуть мне становилось лучше, и я тут же уверял себя, что вполне здоров, изнурял себя ходьбой и плаваньем. Как только опять становилось плохо, я глотал всяческие лекарства, занимаясь самолечением. Результат налицо: чуть не отдал отрицаемому мной Богу душу. Единственный, кому я могу ее вручить, — Овербек. Он советует, после моего возвращения из очередного курорта в окрестностях Берна, остановиться у его тещи в Цюрихе, чтобы прийти в себя и подумать, что делать дальше.
Неповторимая атмосфера удивительной ненавязчивой заботы, которой меня окружил мой друг Овербек и близкие ему люди в Цюрихе, благотворно действует на меня, и в конце июня во мне снова просыпается дух странника, который, вопреки болезни, не отпускает мою душу на покаяние и неодолимо тянет в дорогу.
По какому-то наитию, которое в большинстве случаев, несмотря на немало прискорбных обстоятельств, связанных с моим здоровьем, сопровождавших его, и с не проходящей в душе моей тоской по альпийским высотам, я выбираю Верхний Энгадин.
Поезд, как бы сам зачарованный пространством, замедляет ход.
В эти часы небывалой мягкости красок, горы стоят вдали молочно-голубыми глыбами прохлады, а на ближнем плане деревья стынут легкими влажными мазками желтизны, различных алых оттенков, натеками оранжево-лилового цвета.
Зелень кажется неслышным выдохом пространства.
Все краски разбавлены теплынью и прохладой.
Тени, полные лени, растянулись во всю длину под деревьями, на камнях.
И, главное, монолог этой потрясающей красоты, вечности и покоя обращен к одному мне, и не с кем его разделить. И я испуган тем, что мог пройти мимо, не увидеть этих глубинных тайн, и это накладывает на меня невероятный долг, который я должен покрыть, и не знаю как?
Новые пространства жизни разворачиваются на оси по дуге, срезаемой поездом. И я абсолютно один. Но, оказывается, все, оставляемое мной, вовсе не отринуто рвущимся ввысь поездом, обретает новое обличье и силу. Опять встречаюсь с холодно-демоническим взглядом всезнающей, задумчиво усмехающейся альпийской вершины, которую с нетерпением ожидал встретить. Выше ее угадываются альпийские горные снега, упрятанные в пазухах неба. Их невидимая, но ощутимая свежесть круглый год и мощь окружающего этот игрушечный поезд пространства воспринимается реально и ясно, как вход в продолжающуюся жизнь, сама по себе залог и оправдание существования и жадности духа.
Останавливаюсь на горнолыжном курорте Санкт-Мориц. В нескольких километрах, в утопающей в зелени и цветах долине с мерцающей озерной синью, видны домики небольшой деревушки Сильс-Мария, прильнувшей к подножию Альп.
Если в человеческом воображении бытует понятие земли Обетованной, то здесь для меня оно мгновенно обретает реальное воплощение.
Предчувствие подсказывает мне, что, именно, в этой скромно прячущейся издалека деревушке я найду то, к чему стремился все мои тридцать пять лет жизни, которые исполнятся через несколько месяцев.
Бывало и раньше: внезапно разверзается бездна под ногами, нечем дышать, лишь толчки, бормотание, шелест крыл. Потом вздох: кажется, пронесло. Нечто подобное охватывает меня, когда я поднимаюсь пешком в Сильс Марию.
Нависают скалы. Озеро с щедрой отчетливостью и в то же время полнейшей отрешенностью отражает небо в своих кристальных водах. Оазис забвения, окраина рая. Не в небе, в провалах земли.
Глубокий, словно бы погруженный в себя, каньон рассекает надвое едва начавшийся день человека, земную жизнь прошедшего до половины. Чудится, где-то здесь вход, через который Данте, внезапно схваченный в тиски тоской, такой реальной и острой, как нож, вошедший в грудь, проскользнул в Ад. И вот он вернулся по эту сторону, покинув летучую спираль летейских вод, выброшенный рывком райского сновидения, стоит на опалено дышащей поверхности и не может надышаться.
В Сильс Марии я оказываюсь в возрасте и душевном состоянии, в которых Данте видел и записывал свои видения. Но что я найду в моей жизни достойного «Божественной комедии» Данте?
Моя Германия не достойна ничего более, чем этого моего маранья и чёрканья.
Кто не совершал прогулку в горных краях в то время, когда солнце медленно восходит из-за деревьев иного горизонта, тот еще не нашел ландшафт для нового рождения своей единственной души.
По дороге я с удивлением, как будто в первый раз в жизни, вижу, как цветы раскрывают лепестки и зевы в жадном желании сделать замкнувшийся в себе мир достоянием каждого.