Ницше и нимфы
Шрифт:
Только ему я вручу свою душу на спасение.
Глава девятая
Бегство от жизни или путь к себе
Опять этот утренний ледяной душ изводящих душу размышлений.
Я не просто встаю с прокрустова ложа в палате умалишенных.
Я восстал против всего мира, и мир излил на меня свою месть.
Вывод Толстого, что любовь является основой вселенной, всегда вызывал во мне смех.
Теперь
Особенно, когда я в голос требую женщину. Один из более приличных обитателей окружающего меня вертепа, которому я передаю эти записи в надежде, что он сможет отдать издателю в обход моей сестры и моей матери, страдает от сильной простуды. Я не рискую приблизиться к нему, чтобы не усилить слежку за моими передвижениями да еще заразиться от него. Надеюсь, что он выздоровеет. Между кашлем и стонами, кажется, он готов отдать Богу душу в каждый миг.
Я же все еще спасаю свою душу.
Но от кого и отчего я убегаю сейчас?
Закончив книгу, в заглавие которой поставил слова, сказанные Понтием Пилатом о Христе — «Ессе Номо» — «Се — человек», — я был уверен, что свел со всем все свои счеты. С каких это позиций книга была принята с гневом и в штыки моими домашними, и почему задерживается ее издание?
Нет в этой книге ничего такого, чего я раньше не сказал в своих сочинениях. Только что в этой книге я нашел подходящий голос, благодаря которому смог определить и сформулировать вещи более четко и ясно.
Шекспир чаще всего изображал нерешительных героев в центре своих пьес — в «Гамлете», в «Ричарде Втором», ибо нерешительные герои более естественны, ибо более человечны. Истинная духовность в человеке лишена крепкого стержня. Именно в этом заключено величие человеческой души и та цена, которую мы, смертные, платим.
В своих сочинениях я придерживался высокой планки, проявляя прометееву сдержанность.
И что из этого вышло? Меня растерло, как окурок, чувство вины и усталости. Дерзость леденит кровь, рушит жизнь. Я больше ее недостоин — жалкий червь, которого никакое событие не может вывести из оцепенения, кроме ожидания скорой смерти.
Я знаю, что меня ожидает, даже по ту сторону жизни. Штормовой вал демократического мышления выметет меня из размягченного мозга мира, или восставшая из праха вторая диктаторская империя поставит меня в один ряд с Бисмарком и Трейчке, как одного из великих провозвестников силы и агрессивности. Отрицание Бога растерзало меня, как и отомстило всем атеистам, отрицающим Божественную любовь, из которой проистекают все истоки жизни.
Сейчас, когда я агонизирую, деревья встречают весну новой зеленью и обновленным солнечным светом. Ну, а я — я оторванный и вертящийся на ветру лист. Колесо вселенной не оставит даже частички слабой памяти от моего сатанинского высокомерия.
В круговращении поколений ничего от меня не останется, а природа будет катиться из весны в зиму и снова — в весну.
Респектабельный дом агонизирующих существ, живущих,
Потому я не верю, не хочу верить, что дымящаяся на солнце земля снова покроется зеленью, что голые кусты сирени когда-нибудь смогут вновь ожить и начать исходить лиловой пеной свежести и влаги, пробуждения и надежд.
В ранний рассветный час выглядываю в окно. И вот она, распустившаяся спросонок сирень, обалдевшая, пьяная, с охапкой-шапкой набекрень.
«Настанет день, — говорил Карло Гольдони, — и великий и малый превратятся в одно жевание». Это обычно повторял пекарь в Турине, у которого я покупал, как он любил выражаться, хлебобулочные изделия, и торопился запереться в своей комнатке, чтобы не наткнуться на соседей по гостинице, откуда-то прознавших, что я философ и при каждой встрече пичкавших меня Жан-Жаком Руссо, которого я не переношу. Против такого равноправия я отчаянно боролся всю жизнь — изо всех сил стараясь держать дистанцию от людей не моего уровня.
Но кто сегодня на земле ниже моего уровня?
Члены мои парализованы, величайший мозг со времен Аристотеля рухнул до отупения. Когда человек существует на уровне сточных вод, он может выступать за равноправие всех канализаций и мусорных свалок, быть «праведником» сброда, бунтующего во имя демократии. Да здравствует революция!
Опять меня сотрясает смесь мегаломании и самоуничижения.
Если жизнь унижает нас, значит, мы каким-то образом унизили правду. Ошибки прошлого выставляют засаду, готовясь нас уничтожить.
Все поколения стремятся уменьшить правду до понятия Бога, справедливости, любви или силы. Моим Богом и была сила.
Ныне, в своем полнейшем бессилии, я понимаю, что строил всё на песке.
Из моего одиночества выскочили, как из табакерки, бесы безумия.
Случилось то, что должно было случиться: пытаясь доказать безумие Бога, я сам сошел с ума.
В одиночестве можно достичь всего — кроме нормальности.
То ли человек, сидящий напротив двери, через которую я должен выйти на дневную прогулку, косит, то ли я сам стал косоглазым. Лучше было бы, если бы один из нас отвернулся от другого. Чего он смотрит на меня так, словно я собираюсь рвануть к окну, чтобы выброситься на свободу?
Быть может, я ничего не представляю собственной персоной, но, несомненно, нечто невероятное творится в мире в результате моей жизни, в которой так мало было друзей. Все счета собраны в царстве вечности, без вражды и без уважения к шарлатанам духа, типа Гегеля или Вагнера, осмелившимся скрывать правду даже от будущих поколений.
Через пятьдесят лет после моей смерти, когда я превращусь в легенду, моя звезда взойдет на небе в то время, как Запад будет погружен в спячку все более торжествующей глупости. Именно, тогда ослепительный свет моего учения вернется, будет изучена моя философия силы не как сила, а как высшая форма человеческой мудрости.