Никита Никуда
Шрифт:
Дом был схож со всеми соседними, однако имел широкий, низкий карниз, нависавший над окнами, словно взгляд исподлобья. Хозяйский пес, бряцая цепью, придвинулся к воротам. Осторожно, чтобы не разбудить окрестности, взбрехнул, но не оскорбительно и не зло. Исключительно для проформы, блюдя хозяйское добро и собачью честь.
– Здесь самогоном торгуют, - сказал провожатый и прислушался. Но было такое впечатление, что прислушивается он к себе.
– Странно, - продолжал он.
– Выпить мне неохота. И грыжа совсем прошла. Хоть танцуй.
Двое переложили
Неэкономно - во всех окнах - горел свет. И во дворе над крыльцом сияла лампочка. У калитки были слышны голоса.
– Человек, в сущности, та ж обезьяна, - говорил Бухтатый, имевший скептическое мнение о человечестве.
– Не более, чем эпизод зоологии. Такой же элемент эволюции, как и все. Хотя с другой стороны, именно в человеке могло состояться примирение противоречий между обезьяной и вечностью.
– Обезьяны без противоречий живут. Какие могут быть у обезьян противоречия? Они ж недоразвитые до нас, - возражал ему столяр.
– У меня твои выкладки в голове не укладываются.
– Я бы тебе, Мотя, сказал, и когда-нибудь, наверное, скажу, но только тебе, и то лишь потому, что ты на обезьяну похож.
– Человек отличается от обезьяны величием души, а не формой плоти, - обиделся на сравненье Мотнев.
– И обезьяна в собутыльники не годится, а я - вполне. Ну, какое царство духа у обезьян?
– Да и у людей тоже. А насчет собутыльников мне и с обезьянами приходилось, и даже неоднократно. Хотя в качестве собеседника - что обезьяна, что ты.
– Человек произошел от обезьяны и превзошел ее, - упрямо гнул Мотня свое мнение.
Бухтатому надоели утомительные повторы.
– От обезьяны ничего существенного не произошло, - окончательно резюмировал он.
– И обезьяной быть значительно лучше: всякие мысли не мешают жить. Я тебе обязательно... но потом... Твой природный ум, не испорченный эрудицией...
– Не знаешь - так и скажи.
– Я ж не гений, - сказал Бухтатый примирительно.
– Хотя талант за собой признаю.
Он повернулся и довольно уверенно побрел в сторону центра по Семихвостова, преодолевая сутулость улицы и встречный ветер, который вдруг налетел.
– Вселенная!
– вскричал Мотнев, голову воздев в небеса, которыми стремительно овладевала облачность.
– Сколько ж ты, сука, тайн хранишь!
Выразив свое восхищение мирозданием, он вернулся в дом.
Что-то кралось вдоль забора, какая-то тень. Привет! Соседский пес, в отличие от кладбищенского, недоумения и враждебности не проявил.
Семеро вышли из тени, проникли во двор. Скрипнула калитка, Антон первый вошел. Черемуха, шутя, ухватила его за рукав. Майский жук ударил в плечо. Отцепив ветвь, он взошел на крыльцо. Шестеро проследовали за ним в сени.
Тук-тук. Кто тут?
– Милиция, - сказал возвращенец.
– Отоприте оперу.
Звякнула щеколда. Мнимый мент вошел первым. Не ждали?
Столяр по обыкновению был пьян. Возможно, поэтому возвращенью покойного удивился не до смерти. И хоть руками махал, что на живом языке жестов означало крайнюю степень ужаса, обморока с ним не стряслось. Но уместное недоумение отразилось на его лице.
– Тю!
– вскричал он.
– Антон! Тю!
– что означало, наверное, 'свят, свят, свят', 'изыди, нечистый' и прочие восклицания, чем открещиваются от покойников и других нежелательных явлений с того на этот свет. Видимо, был он не настолько верующим, чтоб осениться при этом крестом.
– Я...я думал, мы тебя потеряли, - несколько опомнился он.
– Мы уж решили, что ты надежно и надолго опочил... Безвозвратно могилой взят. Ножички точеные! Ты что, не умер? А закопали кого?
– Это называется: воскресение во плоти, - сказал вошедший. Он затолкал столяра в дом, зашел сам. Шестеро в своих балахонах остались за дверью.
– Согласен, ситуация чрезвычайная. Но не чересчур. Тихо ты.
– Ты...ты...Кто эти люди в сенях?
– перешел на шепот Мотнёв.
– Да и люди ли?
– Мои не отпущенные грехи.
– Грехи...грехи, я их знаю, их семь. Гордыня, жадность, обжорство, распутство, - торопливо перечислил он, загибая при этом пальцы.
– Ну, и другие: уныние, зависть, гнев. А восьмой, - он опустил шепот на самый предел восприятия, - восьмой образ греха есть дом смерти. А у тебя их шесть всего?
– А я на что? Я и есть самый смертный согласно табелю о грехах. Более смертный, чем смерть. Чем дом смерти, который ты, поскольку и есть восьмой среди нас. Да не трясись ты так. Шучу. Это не грехи. И уж точно, что не милиция. И не группа захвата, а труппа театра миниатюр. Поживут в подвале пока.
– Артисты?
– Да. Миниатюр. Популярный шутливый жанр.
– Так ты не помер? Так ты пошутил?
– Не вели казнить, - сказал Антон.
– Нынче так редко получается удачно пошутить.
– Докажи, ежели жив.
– Держи.
– Он протянул руку. Столяр с опаской пожал ее.
– Я, Мотя, меньше чем за Отечество, умереть не готов, - сказал Антон, когда Мотя удостоверился.
– А мне еще показалось, когда тебя в гроб заколачивал, будто бы вздохнул или возрыдал ты. Это ж я тебя упаковывал. А как взыграли погребальные погремушки - музыка, то, сё - тоже было всплакнул. Жалко ведь провожать товарища.
– А что ж не довел до общественности?
– Думал, почудилось. Да я тебя на два гвоздя и забил-то всего.
– Ладно, Мотня-Дай-Огня. Организуй пока стол на семь-восемь персон, я сейчас.
Он вышел в сени. Пришельцы были на месте, даже поз не сменили, в которых, войдя, замерли несколько минут назад. Лиц они не показывали. Один все еще висел на плечах, как пьяный или больной. Балахоны источали стойкую вонь.
– Давайте пока что вниз, ребята, - сказал Антон, поморщившись на этот их запах.