Никогда без любви
Шрифт:
— А дальше?
— Все! Ты разве можешь понять, что такое цирк? Ты даже танцевать не умеешь...
— Ну и что? Я принципиально не хочу.
— Не хочу! Да ты не можешь научиться. А в цирке даже лошади танцуют...
— Вот и танцуй разные лошадиные рок-н-роллы.
— И буду. Тебе-то что, сибирская язва?
— И танцуй, трахома.
Между прочим, он уже не раз ругал меня этим словом. Оно не казалось обидным. Но сегодня это самое неприятное из всех слов, какими меня когда-либо обзывали. Почему никому другому Костя не приклеивает это слово?
Ничто
— Ты только не вздумай удрать, — предупреждает меня Мармеладов. — Разговор будет на полном серьезе.
— Подумаешь, испугали!..
Хотя я и храбрюсь, но сердце мое все-таки дрожит от предчувствия неприятного. Неужто уволят? Нет, не должны уволить.
...С собрания бригады я иду озадаченный. Меня вовсе не прорабатывали. Иван Чарушин, который вот уже три года в профгрупоргах ходит, зачитал письмо от соседней бригады токарей. Читает он, точно пулемет строчит. Семен Иосифович, мастер, останавливает его:
— Погоди, не части, читай членораздельно...
Иван читает медленнее.
Нас вызывают на соревнование... Чтобы мы назывались бригадой коммунистического труда. Иван долго объясняет, что это такое. Он говорит так старательно, что пот выступает на его лбу. Заканчивает, вытирает лоб рукавом и вопросительно глядит на нас. Все молчат. Я жду, что вот встанет мастер и начнет говорить обо мне. Но мастер говорит убежденно:
— Не созрели. Рано... — И культя его взлетает и прижимается к боку, как бы ставя точку.
Иван ему возражает:
— Не все же у нас плохие.
— Кто говорит, что все? — сердится мастер. — Но есть такие, которые тянут назад. Попробуй с ними!
— Исправятся. В людей надо верить. Конечно, если человеку все время говорить, что он свинья, — он захрюкает.
Чарушин снова старательно начинает говорить, лоб его опять делается потным. Однако Иван не обращает на это внимания. И вот уже ручейки пота текут по его смуглым щекам и падают на синюю спецовку с распухшими от бумаг нагрудными карманами. Он все-таки убеждает мастера, и его поддерживают все. Молчу только я.
— Ну, теперь понял? — спрашивает меня Костя. — Теперь мы соревнуемся. Имей в виду.
Я пожимаю плечами. Не очень-то понимаю, в чем мы соревнуемся. Я думаю о том, почему меня не прорабатывают... Для меня это загадка. Думаю о ней даже на остановке, в ожидании своего двести третьего. Усаживаюсь, как всегда, на заднее место, возле выхода, чтобы потом выскользнуть незаметно. В автобусе малолюдно. Кондукторша идет ко мне. Я гляжу на нее и вспоминаю девушку в малиновом берете, вспоминаю озабоченно-внимательный взгляд ее больших серых глаз. Я уже не сержусь на нее за то, что она назвала меня мальчиком.
III
— Что такое трахома? — рассеянно переспрашивает сестренка. Потом она глядит на меня глазами,
— Надя, не трогай цирк! — сержусь я.
Никакой трахомы, конечно, у меня нет. Просто я не знаю, что это такое и почему Костя обзывает меня так.
— Не знаешь таких простых вещей? — удивляется Надя. — Возьми почитай, мне некогда тебе объяснять. — И она сует мне в руки учебник.
Сестренка на год старше меня. Она работает в больнице санитаркой и учится на медицинскую сестру. С тех пор, как она поступила на учебу, дома мне нельзя ни чихнуть, ни пожаловаться на какую-нибудь боль. Сразу же пускаются в ход учебники, и на мою голову сыплются устрашающие названия болезней. Каких только болезней у меня не было за один этот год! Сестренку я люблю и прощаю ей все это. Мы без отца (он погиб в самом конце войны) привыкли жить дружно, и ничто нас не ссорит. С тех пор, как год назад умерла мама и из родных у нас осталась одна тетка Анна, живущая на Тамбовщине, мы с сестренкой еще больше держимся друг друга.
— Нет, постой, — озабоченно говорит Надя. — Я сейчас посмотрю твои глаза.
— Оставь, пожалуйста! Никакой трахомы у меня нет.
Но на этот раз даже магическое слово «пожалуйста» не имеет действия. Сестренка начинает выворачивать мне веки, и я должен сидеть спокойно, обливаясь слезами.
Трахома у меня, конечно, не обнаружена, хотя веки «подозрительно воспалены», как заявляет мой домашний мучитель.
— Понимаешь ли ты, если появятся фолликулы...
— Фолликулы?
— Да. То у тебя вывернутся веки, может пострадать роговица, и появится бельмо. Ослепнуть же можно! В больницу завтра пойдем, — твердо говорит Надя.
Я раскаиваюсь, что полез к ней с расспросами.
— Да понимаешь ли ты, — не унимается она, — что трахома раздражает глаз и человеку все вокруг становится немилым? Понимаешь? Солнечный день и тот для него сплошная серость.
— Ну, ладно. Я все понял.
— Вот и хорошо.
Сестренка успокаивается.
Да, теперь у меня есть представление о трахоме. Но почему Костя только меня ругает этим противным словом?
Мне скучно дома. Сестренка до полуночи будет сидеть над своими учебниками. Она ужасная копуха. Я никогда не учил так уроки, как она: зажмурит глаза и шепчет что-то насчет каких-то позвонков. Очень нужны ей эти позвонки! Но раз завтра будут о них спрашивать, то она убьется, но вызубрит каждый позвонок.
Я готовлю себе ужин. Колбаса с картошкой, залитые яйцом, — в кулинарных делах моя фантазия не поднималась выше этого блюда. Получается все очень вкусно. Я зачищаю сковородку, мою кипятком и вешаю на гвоздь.
— Ну, пошел, — говорю я, надевая свою пеструю кофту, которой так горжусь.
— В цирк?
— Да...
Сестренка недовольно хмыкает. Она недолюбливает мое увлечение цирком. Я знаю, что делает она это, конечно, бессознательно. Просто усвоила такую манеру от мамы, и все. Маме тоже не нравилось, что я подолгу пропадал в цирке.