Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:
Это фантастическое окончание, к повести произвольно приставленное, написано Гоголем чрезвычайно умело, совсем в ином тоне, чем его прежние фантастические рассказы. К фантастическому в «Шинели» примешано столько юмора, насмешки и смеха, столько сделано в нем намеков на возможное правдоподобное объяснение всей чепухи, которая творится с шинелями в Петербурге у Калинкина моста, что фантастическое совершенно затеривается в юмористическом и утрачивает свой романтический характер. Автор пользуется этим чудесным лишь в интересах маленьких жанровых сценок, какими он заканчивает свою повесть.
Так силен был наш писатель как художник, когда, покидая старую манеру, давал полный ход своему таланту наблюдателя и юмориста.
Кто пожелает,
И к этой поэме должны мы теперь обратиться, к этому последнему слову художника, слову, в которое он стремился втеснить столь глубокий смысл, что для полного его обнаружения сил человеческих не хватило.
Но прежде чем говорить об этой поэме, нужно вспомнить еще об одном драматическом этюде Гоголя, этюде очень своеобразном и полном самых интимных признаний. Это – уже известный нам «Театральный разъезд после представления новой комедии». Мысль о нем зародилась, как мы помним, чуть ли не на первом представлении «Ревизора»; но комедия была отделана лишь в конце 1842 года, когда все только что перечисленные литературные труды заграничного периода были окончены и первая часть «Мертвых душ» уже вышла из печати. «Театральным разъездом» Гоголь закончил свою литературную деятельность – сам того не подозревая.
Думал он над этой пьесой долго и не спешил с ее окончанием, имея на то свои причины. Он собирался издать полное собрание своих сочинений и хотел этой комедией заключить его. И действительно, она была вполне на своем месте как заключительное слово в полном собрании всего, что Гоголем было написано.
Во-первых, в ней блеснул со всей яркостью его вполне созревший талант драматурга. Обработать в форме живой комедии такой сухой сюжет, как перечень разных мнений и толков публики, – для этого нужно было быть большим мастером. Обрисовать такую массу лиц двумя-тремя штрихами, каждому придать оригинальную физиономию и своеобразную речь – для этого нужно было в совершенстве владеть драматической техникой и иметь удивительно острый слух и зоркое зрение. Вся эта толпа непризванных судей живет пред нами; мы ее видим, мы с ней толчемся в сенях театра… ни шаржа, ни декламации, ни скучных длиннот…
И вместе с тем эта пьеса – откровенное признание сатирика, самозащита смельчака, который заговорил о действительно простой, всем известной жизни иначе, чем принято было говорить о ней. Гоголь, автор «Театрального разъезда», был уже не автор «Ревизора» только, а сатирик и юморист более широкого полета. Предчувствовал ли он, что этот сатирический смех, которым он умел будить столько нежных и злобных чувств, скоро замрет в нем, или, наоборот, не предвидя этого крушения, был ли он преисполнен гордого сознания своей силы, но только в «Театральном разъезде» он пригрозил читателю своим смехом, и речь его была необычайно уверенна и откровенна.
«Хорошо, – говорил он, думая одновременно и о действующих лицах своей комедии, и о героях „Мертвых душ“, – хорошо, что не выведен на сцену честный человек. Самолюбив человек: выстави ему при множестве дурных сторон одну хорошую, он уже гордо выйдет из театра». Но разве в самом деле перед глазами зрителей проходят одни только смешные и порочные люди? Почему никто не хочет заметить честного лица? А такое лицо есть. Это честное благородное лицо – смех. Он благороден потому, что решился выступить, несмотря на низкое значение, которое дается ему в свете. Он благороден, потому что решился выступить, несмотря на то, что доставил обидное прозвание комику – прозвание холодного эгоиста и заставил даже усомниться в присутствии нежных движений души его. «Я, – продолжал Гоголь, – я служил этому смеху честно и потому должен стать его заступником. Нет, смех значительней и глубже, чем думают, – не тот смех, который порождается временной раздражительностью, желчным болезненным расположением характера; не тот даже легкий смех, служащий для праздного развлечения и забавы людей, но тот смех, который весь излетает из светлой природы человека – излетает из нее потому, что на дне ее заключен вечно бьющий родник его, который углубляет предмет, заставляет выступить ярко то, что проскользнуло бы, без проницающей силы которого мелочь и пустота жизни не испугали бы так человека. Нет, несправедливы те, которые говорят, будто возмущает смех. Возмущает только то, что мрачно, а смех светел. Многое бы возмутило человека, быв представлено в наготе своей; но, озаренное силою смеха, несет оно уже примирение в душу. И тот, кто бы понес мщение противу злобного человека, уже почти мирится с ним, видя осмеянными низкие движения души его. Нет, засмеяться добрым, светлым смехом может только одна глубоко добрая душа. Но не слышат (люди) могучей силы такого смеха: „что смешно, то низко“, – говорит свет; только тому, что произносится суровым, напряженным голосом, тому только дают название высокого»…
«Бодрей же в путь! – восклицает автор, заканчивая свою пьесу и вместе с ней первое полное собрание своих сочинений. – И да не смутится душа от осуждений, но да примет благодарно указания недостатков, не омрачаясь даже и тогда, если бы отказали ей в высоких движениях и в святой любви к человечеству. В глубине холодного смеха могут отыскаться горячие искры вечной могучей любви. И почему знать, может быть, будет признано потом всеми, что в силу тех же законов, почему гордый и сильный человек является ничтожным и слабым в несчастии, а слабый возрастает, как исполин, среди бед, – в силу тех же самых законов, кто льет часто душевные, глубокие слезы, тот, кажется, более всех смеется на свете»…
Таким смехом сквозь слезы смеялся наш сатирик в своих зрелых повестях, как, например, в «Записках сумасшедшего», «Невском проспекте», «Шинели», и таким благородным смехом в своих комедиях. Но если мы хотим в этом смехе уловить голос душевного сокрушения о ближнем, голос человека, которому страшно за ближнего, но притом голос все-таки бодрый, сильный своей правдой, то мы найдем его в «Мертвых душах».
В первой части этой поэмы – к которой автор обращался со своим ободрительным призывом: «Вперед!» – мы в последний раз услышим веселую речь того «комика» и юмориста, за права которого так горячо вступился Гоголь в своем «Театральном разъезде».
XV
Работа над «Мертвыми душами» была для автора великой радостью и великой печалью. Никогда не испытывал он такого возвышенного наслаждения и довольства собой, как в те дни, когда целые страницы поэмы ложились вольно и плавно на бумагу, и никогда не страдал он так, как в те долгие годы, когда приходилось ждать вдохновения по месяцам, переделывать написанное бесконечное число раз, и все это затем, чтобы перед смертью бросить в камин все, чем он жил последние печальные десять лет своей жизни.
История «Мертвых душ» – история писательской агонии их автора; рассказ о том, как великий талант не совладал с великой задачей и после первой решительной победы был осужден на долголетнюю бесплодную работу, которая держала его все в том же отдалении от намеченной цели. Эта работа занимала Гоголя в продолжение 16 лет, с 1835 года, когда он набросал первые страницы поэмы, до начала 1852 года, когда он скончался. Из этих шестнадцати лет – конечно, при посторонней работе – шесть лет (1835–1842) ушло на создание первой части поэмы и остальные десять – на попытки присочинить ей продолжение.