О душах живых и мертвых
Шрифт:
Заканчивая беседу с Траскиным, жандарм решил кое-чем доверительно с ним поделиться:
– Опасаюсь, что окружной суд и стряпчий, командированный для следствия, могут проявить излишнее усердие и тем замедлить движение дела.
– Ох, уж эти мне судейские! – поморщился Траскин. – Первеющие охотники до кляуз! Как будто от них, крючкотворов, зависит вернуть жизнь убиенному… Не сомневаюсь, однако, что хотя господин Мартынов как отставной и подлежит ведению гражданской юстиции, но высшие власти передадут дело военному начальству. Где же какому-нибудь кляузнику стряпчему судить о чести так, как мы, офицеры,
Глава вторая
К кладбищу медленно двигалась похоронная процессия. Гроб несли офицеры тех полков, в которых успел послужить за свою недолгую жизнь поручик Лермонтов. Перед гробом торжественно выступало духовенство в траурных ризах.
Начальство, не смущаясь, разрешило богословские сомнения. Получив надлежащую бумагу за подписями и печатью, пятигорский протоиерей, участвуя в печальной церемонии, чувствительно провозглашал:
– «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас…»
Все походило на обычные похороны. Чья-то незримая рука устраняла все препятствия, всякую почву для кривотолков. Случилась, по господнему попущению, ничем не примечательная ссора и столь же обычная между офицерами дуэль. Один из них, по воле божьей, кончил жизнь под пистолетом. Всякое бывает между господами военными…
– «Со святыми упокой…» – старательно выводил клир.
За гробом лился, захлестывая улицы, людской поток. Но было так тихо, что, когда смолкало погребальное пение, слышался шелест травы под ногами. За гробом шли любопытные и те, кто таил непримиримую ненависть к поэту. Немало и таких нашлось в маленьком городишке, среди съехавшихся на воды.
На улицах Пятигорска в этот день вдруг исчезли голубые мундиры. Но и они, сменив форму на гражданское платье, затерялись в процессии. Они тоже были здесь, верные слуги графа Бенкендорфа, объединенные умелым руководством бравого подполковника Кувшинникова…
И потому в молчании шли за гробом те русские люди, которые без видимых жандармам слез оплакивали утрату России. Только глаза, опущенные долу, да скорбную складку, перерезывавшую лоб, да потаенный, невольно вырвавшийся вздох или руку, приложенную к груди, чтобы не изошло от боли сердце, – вот и все, что мог заметить наблюдающий взор.
Те, кто пришли сюда как неведомые посланцы родины к гробу поэта, находили друг друга в равнодушной толпе.
Не одинок был в жизни поэт, будивший совесть и волю русских людей. Не одинок был он и в последнем своем пути. Уже понимали многие – вслед за Пушкиным у России отняли Лермонтова. Убийцы Пушкина укрылись подставной фигурой Дантеса. Неужто и теперь останутся они безнаказанными за угодливой спиной Мартынова?..
Процессия вошла на кладбище. На краю могилы, у изголовья гроба, стоял Лев Сергеевич Пушкин. Он стоял, опустив обнаженную голову. Время поубавило волос на курчавой его голове, исполосовало морщинами прежде пухлые щеки, вместо былого румянца предоставило широкий простор багрово-сизым прожилкам.
Пока опускали гроб, пока стучала о крышку земля, так и не поднял головы Лев Сергеевич. Думать становилось все страшнее и страшнее. Было время, он собирался ехать за границу, чтобы стреляться с Дантесом. А дело оказалось не только в Дантесе. Одно стало ясно в те прошедшие годы: если вызывать на поединок, то начинать надо с Петербурга и слать вызов туда, куда никогда не дойдет ни одно слово майора Пушкина. Легче не думать о прошлом, коротая постылое время за бутылкой вина да за картами.
Гроб давно скрылся под землей. Все выше и выше нарастал могильный холм. Уже начинали расходиться с кладбища любопытные. Но все еще оставался на прежнем месте Лев Сергеевич. Может быть, опять надо слать вызов? А кому? Не стоит и пули презренное сердце Мартынова. Или снова надо начинать с Петербурга.
На могилу уже водрузили тяжелую каменную плиту. На ней высечено единственное слово: «Михаил». С кладбища почти все уже разошлись. Пошел и майор Пушкин. Теперь стало особенно заметно, как сутулится у него спина. Походка не была, как прежде, твердой и легкой. Сегодня как-то особенно сильно слезились глаза. Он приложил платок раз, другой и медленно скрылся за поворотом улицы.
Его нигде не видели в этот день. Ни за картежным столом, ни подле красавиц на бульваре.
Лев Сергеевич сидел в одиночестве в своем номере в ресторации и думал… Ох, как тяжело думать человеку, напрасно растратившему годы! Найти бы зловещую нить, ведущую от смерти Александра Пушкина к смерти Михаила Лермонтова… А в памяти, когда-то безотказной, плывут какие-то клочья. Путаются люди и события, и прошлое и будущее застилает туман.
Тогда он бьет кулаком по столу и приказывает подать новую бутылку вина и пьет, ни с кем не чокаясь. Только сызнова в бессильном бешенстве бьет по столу кулаком.
– А, проклятые! – почти кричит Лев Сергеевич.
И хочется ему куда-то бежать, рассказать все, что он думает, знает и хранит в душе. Он помнит вечер у Верзилиных и о многом догадывается. Мерзавец, драпирующийся в черкеску, вел игру наверняка. Но переиграл жалкий комедиант, позавидовавший кровавой славе Дантеса.
Впрочем, куда идти? Кому расскажешь? Уж не к подполковнику ли Кувшинникову? Или к секундантам?
Алексей Столыпин совсем замкнулся. Ему бы первому надо кричать о том, что свершилось при его малодушном попустительстве. Но молчит Алексей Столыпин и, надо думать, останется молчальником до самой смерти. Сиятельный же Васильчиков будет разглагольствовать о неумолимом роке…
Хотел было пойти Лев Сергеевич к Верзилиным. А зачем? Там барышни плачут, а потом поедут на танцы и, вернувшись, снова поплачут.
Осушил бокал одним глотком, выпрямился во весь рост, прошелся по комнате. Может быть, скакать майору Пушкину в Петербург? Еще раз прошелся по комнате, а поступь стала уже вовсе не твердой… Снова сел к столу и опустил голову на руки. Теперь было видно, что образуется у Льва Сергеевича заметная лысина. Так никуда он и не пошел, приказав сменить пустую бутылку.
Во флигеле, откуда вынесли гроб Лермонтова, продолжалась после похорон деловая суматоха. Должностные лица составляли опись имущества покойного.
Судья диктовал, квартальный надзиратель записывал в аккуратно графленный лист:
– «Писем разных лиц и от родных – семнадцать… Книга на черновые сочинения, подаренная князем Одоевским, – одна… – Судья отложил записную книжку и взялся за тонкую пачку мелко исписанных листов. – Собственных сочинений покойного на разных лоскутах бумаги – семь…»