О мире, которого больше нет
Шрифт:
— Если кто-нибудь предложит вам на что-нибудь посмотреть или за чем-нибудь пошлет, не ходите, потому что в городе полно воров! — предупредила она. — И держитесь за руки, чтобы не потеряться в толпе.
Понятное дело, что я не мог удержаться и все-таки пошел осматривать все закоулки, невзирая на предостережения сестры.
В вагоне третьего класса было темно. Все толкались, запихивали поклажу, ругались. Жандармы и кондукторы сердились. Женщины постоянно теряли детей и кричали в истерике. Пассажиры старались занять сидячие места и верхние полки. Евреи и гои препирались из-за мест. Одетые на немецкий манер литваки [133] , у нас таких никогда не было, таскали бессчетные чемоданы и чайники с кипятком. Женщины кормили грудью младенцев, ели сами. Евреи сразу же собрали миньен и стали молиться. Литваки играли в карты, пили чай и потешались над польскими чмайерами [134] . Те в ответ обзывали их крестоголовыми [135] . Моя мама всего этого терпеть не могла. А мне все доставляло столько удовольствия!
133
Литваки — евреи, выходцы из Белоруссии и Литвы. В Царстве Польском так называли всех евреев, приехавших из России. В 1844 г. русское правительство повело наступление на традиционное еврейское платье в целях «сближения» евреев с остальным населением. Ношение долгополой одежды мужчинами было запрещено в 1850 г. Евреям было предписано носить короткие «немецкие» сюртуки. В Царстве Польском эти запреты не действовали, поэтому литваки резко отличались своим внешним видом от польских евреев.
134
«Чмайеры» — прозвище польских евреев, основанное на особенностях фонетики польского диалекта идиша. Стяжение «Иче-Маер», так польские евреи произносили мужское имя Ицхок-Меер.
135
«Крестоголовые» — прозвище литваков. Смысл этого прозвища в том, что в глазах более традиционных польских евреев литваки — почти выкресты.
По дороге мама всегда ругалась с «погонщиками». «Погонщики» эти заключали сделку с кондукторами и требовали денег с пассажиров, которые ехали без билета. Один такой «погонщик» до сих пор как живой стоит у меня перед глазами. Это был человечек с бурой бороденкой, одетый в бурый халатик, поверх которого болталась бурая кожаная мошна. Этот бурый человечек все время торопливо протягивал свои поросшие бурым волосом руки, требуя деньги.
— Отправляемся, отправляемся, по полтине с каждого, мужчины, женщины, што ка цаат, што ка цаат [136] , — говорил он и собирал полтинники.
136
Нет времени (польский диалект идиша).
Громко пересчитав маму, сестру и меня, он потребовал заплатить полтора рубля…
— Поживее, тетенька, поскорее, што ка цаат, малахамовес [137] сейчас придет… Гони монету…
Когда мама показала ему билеты, свой полный и наши детские за полцены, человечек ее грубо обругал.
— Тоже мне, благодетельница фоньки-вора! [138] — закричал он. — Не стыдно тебе! Отняла у еврея копейку…
Кондуктор, которого называли «малахамовес», злобно проштемпелевал наши билеты, но придрался к тому, что мы, дети, слишком велики для билетов за полцены…
137
Ангел смерти (древнеевр.). Здесь имеется в виду кондуктор.
138
Фонька-вор — имеется в виду русское правительство, получающее доход от железной дороги.
Остальные пассажиры, не купившие билетов, его не интересовали. Неприятности были только у тех, кто прятался под скамьями. Мама всегда ворчала, что евреи не должны так поступать, потому что это некрасиво. Безбилетники смеялись над ней.
— Вы могли сэкономить пару рубликов, — заявляли они. — Фонька-вор не обеднеет…
Мама всегда предупреждала нас, чтобы мы никуда не уходили, держались за руки, а то потеряемся. Однако, несмотря на все ее предостережения, однажды мы все-таки потерялись. Я точно не помню, как это было, то ли мы пересаживались, то ли сломался паровоз, только вдруг все начали толкаться и куда-то бежать. Какой-то человек велел моей маме нести наши узлы, а сам взял нас, детей, на руки и протолкнулся в вагон. Когда поезд уже тронулся, мы огляделись и поняли, что мамы с нами нет. Сестра заплакала. Я не плакал, потому что мне не свойственно плакать даже в большом горе. Собрались люди и стали нас расспрашивать. На какой-то станции нас высадили из вагона и передали высокому жандарму. Я дрожал за свои пейсы и за свою жизнь, потому что с детства меня пугали полицейскими. Однако жандарм просто взял нас за руку и перевел через рельсы, над которыми мигали красные и зеленые огоньки. Потом он привел нас в комнату, где мужчины с металлическими пуговицами на одежде стучали по каким-то машинкам и часто упоминали мамино имя — Шева Зингер. Затем нас опять посадили в поезд. На какой-то станции жандарм высадил нас в темноту и стал кричать у параллельно стоящего поезда: «Шева Зингер! Шева Зингер!»
Вдруг мы увидели маму. Она обняла нас, плача и смеясь одновременно.
Добравшись до Рейовца, мы попадали в руки билгорайских балагол. Целое войско евреев с кнутами в руках набрасывалось на нас. Они рвали у нас из рук наши узлы, и каждый тянул в сторону своей буды.
— Когда едем? — спрашивала мама.
— Вот только напоим лошадей — и гайда! — заявляли балаголы, забрасывая наши узлы в буду, которая была уже битком набита тюками и мешками, бочками и бочонками.
— Пойдемте, дети, в заезд [139] , — говорила мама, не веря обещаниям балагол поехать, как только они напоят лошадей.
139
Заезд — тип постоялого двора с помещениями для грузов и телег.
На постоялом дворе толпились люди, которых никто не спрашивал, кто они такие и чего они хотят. Кто-то раздувал голенищем дымящийся самовар. Мама спросила какую-то тетку, нельзя ли достать для нас горячей еды. Тетка, кормя ребенка грудью, ответила, что если мы хотим бульона, то можно послать за шойхетом и зарезать для нас курицу.
— У вас довольно времени, — успокаивала она. — Они до захода солнца с места не сдвинутся…
Она не обманула. Балаголы продолжали грузить все новые и новые мешки, тюки и бочки. Потом они бежали за пассажирами, снова уходили и возвращались. Потом им надо было перековать лошадь, у которой ослабла подкова; поправить упряжь; все перевязать, упаковать и перепаковать. Буда была длинная, высокая, вся залатанная, увешанная ведрами и фонарями и до того набитая, что казалось, будто в нее и шпильку-то уже нельзя впихнуть. Но балаголы все продолжали набивать ее пассажирами и поклажей. Три костлявые лошади, запряженные в ряд, были перетянуты кожаными подпругами и веревками. После долгих приготовлений слышался наконец хриплый окрик балаголы:
— Вьо, дохлятины, гайда, слепая, пошла!
Буда сразу же затряслась по дороге, полной выбоин, колдобин, бугров и ям. В воздух поднялось и все окутало облако белой пыли. Пассажиры, прижатые друг к другу, тряслись, подпрыгивали, препирались, охали и вздыхали. Бочки с керосином воняли, мешки с мукой и солью пылили. Мама часто спрашивала, не жестко ли мне. Ее вопрос меня смешил. Кому жестко? Где жестко? Я был готов сидеть хоть на мешке с солью, хоть на втулке бочонка, лишь бы ехать в этой буде, слышать стук лошадиных подков, скрип колес, посвист балаголы и его частые хриплые окрики:
— Вьо, дохлятины, черт бы побрал на том свете ваших мамаш-кобыл… Вишто [140] , слепая, шкуру спущу, если не будешь ровно идти в упряжке… Гайда, гайда, пошевеливайтесь…
Всю дорогу он был недоволен слепой лошадью и крыл ее на чем свет стоит.
Вскоре въехали в глухие леса графа Потоцкого. Поговаривали, что в них укрываются разбойники, было боязно, но при этом страсть как хотелось ехать и ехать этими лесами, и вдыхать их аромат, и слушать щебет птиц. Лесное таинство наполняло меня сладким ужасом.
140
От польск. wie's'ce — везите.
Утром просыпались в каком-то местечке, по которому евреи с мешочками для талеса шли в синагогу. Пить чай в корчме и закусывать горячими лепешками с маком и луком — такие вкусные готовят только в Люблинской губернии — было лучше всего на свете.
Потом тряслись дальше, слезали с буды, когда она поднималась в гору, и залезали обратно, когда она спускалась с горы. Однажды буду занесло, и она перевернулась вверх колесами. Мужчины охали, женщины, запутавшись в своих платьях, вопили. Я был на седьмом небе от счастья. Потом снова погрузились, привязали поклажу, уселись, и балагола чуть не спустил шкуру со слепой лошади, которая перевернула повозку. Во всем была виновата слепая…
Так, трясясь и подпрыгивая, переворачиваясь и поднимаясь, тащились мы мимо еврейских местечек. В каждом у жителей было свое прозвище, и балаголы приветствовали их этим прозвищем. Когда они выезжали из Рейовца, то кричали: «Эй, тихо, как в Рейовце». Так в народе говорили об этом местечке. Жители Рейовца обзывали их в ответ «билгорайскими конскими хвостами», потому что в Билгорае обрабатывают конский волос. Когда проезжали мимо Пясок [141] , было уже темно. Билгорайские балаголы начинали выкрикивать: «Пясковские воры, пясковские ма-ёкарники». Это был намек на то, что в пясковском бесмедреше нельзя произносить «Ма-ёкар» [142] , накидывая талес на голову, потому что, прежде чем вы успеете закончить «Ма-ёкар», у вас украдут тфилн. Пясковские обыватели не оставались в долгу и называли балагол «билгорайскими кротиками» (контрабандистами). Подобное происходило и в других городах: в Красноставе [143] и Шебжешине [144] , в Замостье и Янове [145] . Наши балаголы перебрасывались прозвищами и с другими балаголами, препираясь с ними о том, кто кому должен уступить дорогу; подтрунивали над проезжавшими крестьянами и приставали к крестьянкам. При этом они уступали дорогу скачущим мимо казакам и благодарили Бога, когда те уносились прочь с миром. Не всегда, правда, случалось благодарить Бога, потому что то и дело казаки ради удовольствия награждали балагол и даже пассажиров ударами своих нагаек.
141
Пяски — местечко Люблинского уезда и губернии. По переписи 1897 г., из 2300 жителей 1800 составляли евреи.
142
Как драгоценна (древнеевр.). Первые слова и название молитвы, которую мужчина произносит во время утреннего богослужения после того, как набросит на голову талес, и перед тем, как наденет тфилн. Во время молитвы «Ма-якар» молящийся ничего не видит, так как произносят ее, закутавшись в талес.
143
Красностав — уездный город Люблинской губернии. По переписи 1897 г., из 10 000 жителей 2000 составляли евреи.
144
Шебжешин — безуездный город Люблинской губернии. По переписи 1897 г., из 6100 жителей 2500 составляли евреи.
145
Янов — уездный город Люблинской губернии. По переписи 1897 г., из 8000 жителей 2700 составляли евреи.