Обещание нежности
Шрифт:
— Ты можешь приходить сюда, когда захочешь. Я буду рад видеть тебя… всегда.
И она наклонила голову, молчаливо благодаря его за эти слова.
Глава 18
Дни шли за днями, а он все не спрашивал ее имени. Ему достаточно было того, что каждый вечер она приходила к особнячку, словно материализовавшись из ничего, из сумерек, из осеннего стылого тумана, и усаживалась рядом с ним в маленькой служебной комнатке, перекатывая в руках круглое румяное яблоко и время от времени роняя негромкие, мало что значащие слова. Она больше не бродила по комнатам в поисках своего прошлого, не пыталась рассказывать о себе ничего, кроме того, что уже было сказано ею, и не задавала никаких вопросов. Так и вышло, что друг для друга они оставались почти незнакомцами,
Человек без имени почему-то ни слова не сказал девушке с чарующим голосом ни о своем даре, так жестоко и неожиданно переломавшем его жизнь, ни о дельфинах, погибших в огне, ни о смутных и зыбких своих воспоминаниях об утерянном брате и далеких родителях, лица которых никогда не являлись ему даже во сне. Зато он говорил ей о своих долгих странствиях по Москве, о памяти, неожиданно покинувшей его в какой-то тяжелый момент жизни, и о чувстве утраты, владевшем им безраздельно все эти долгие месяцы. Девушка слушала его рассказы, низко наклонив русую голову, не перебивая необычного сторожа ни словом, ни взглядом, и только изредка сочувственно и легко пожимала его руку длинными, прохладными пальцами.
А он иногда с трудом удерживался от того, чтобы не крикнуть ей: «Хочешь, я узнаю, как это было на самом деле, — разговор твоей бабушки с пронырливым нотариусом, бумаги, так опрометчиво подписанные ею, пропавшая шкатулка и все, происходившее вокруг вашего дома, пока ты была в больнице?… Это нетрудно, я смогу! Я могу побывать там!..» Но в последний момент молчание все же сковывало его губы: что-то держало, не пускало человека без имени в рассказы об этом, что-то противилось в его душе раскрытию тайны — какая-то странная стыдливость, что-то мешало ему распахнуться перед ней до конца… И он молчал, боясь потерять ее и в то же время не желая даже думать о том, что однажды вечером он может не услышать за окном особнячка ее легких шагов по опавшей листве.
Зато с подполковником Воронцовым сторож будущего казино говорил о своем прошлом, своем даре и своей беде легко и даже непринужденно. Тот обычно врывался к нему после полудня, или около пяти, — возбужденно блестел глазами, размахивал длинными руками в форменной шинели, залпом выплескивал все, что ему удалось или не удалось разузнать нового… На столе появлялась бутылка, к которой сторож не прикасался, предоставляя гостю самому и распечатывать, и приканчивать ее (странно было, что Воронцов никогда не пьянел, даже если спиртного в бутылке в результате их встречи оставалось совсем на донышке); небрежным жестом летели в угол пакеты с продуктами; и, привольно раскинувшись прямо на койке своего подопечного в углу, подполковник принимался отчитываться перед ним методично и на удивление добросовестно: «Был еще в паре школ… Поговорил со старым приятелем… Поднял документы за последние три года… Нету тебя, понимаешь? Нигде нету! Никто ничего не знает, никто не помнит, никто не слышал».
Человек без имени слушал его. Кивал. Молча глядел в окно, в котором бились мокрые ветви липы… Подполковник Воронцов и странная девушка, каждый вечер навещавшая его в особнячке, составляли теперь два полюса его существования, и он метался между ними, как магнитная стрелка компаса, дрожащая на фоне природной аномалии. Они ничего не знали друг о друге, нарочно разведены были им во времени и пространстве, и им не нужно было пересекаться — так же, как разведены на компасе, никогда не пересекаются север и юг.
Воронцов был его югом — горячим, эмоциональным и вспыльчивым югом; он остро поглядывал на своего чудака-сторожа из-под мохнатых бровей, тайком удивлялся тому, какой, в сущности, застенчивый и беззащитный младенец попался ему однажды в облике грязного бомжа, владеющего неслыханной внутренней силой, и время от времени ахал про себя: «Не пользуется ведь этот дурень своими возможностями-то! Ничего про меня не вызнает, не вынюхивает… не пытается подчинить меня, сделать своим рабом или союзником. Послушно работает сторожем за гроши, сидит взаперти целыми днями, даже не пробует распрямить плечи, взять свое. А ведь мог-то бы! Чего бы только не мог!..»
Кареглазая девушка с русыми волосами была для человека без имени севером — неспешным, прохладным. В ней все было холодноватой
В общем, это была классическая первая любовь, осложненная всем тяжким течением предыдущего жизненного опыта. Если вспомнить, что человеку без имени в нормальной, неискалеченной жизни едва исполнилось бы двадцать, станет понятным и его странное нежелание вмешиваться в жизнь других людей силой своего рокового дара — особенно если его об этом не просят, — и неумение защитить себя, и его неуверенность в самом себе… Но мужчина и девушка, соприкасавшиеся с ним каждый день и бывшие единственным его обществом, не замечали в нем ни его трогательной еще юности, ни многочисленных, связанных с нею комплексов. Они видели лишь легкую седину в его волосах, зажившие рубцы на красивом, но всегда несколько отстраненном лице, — и не делали никаких скидок на его возраст. Подполковник Воронцов просто надеялся когда-нибудь все же найти применение чудному дару своего подопечного — такому могущественному и такому обескураживающему своей прямотой и силой. А девушка с русыми волосами, снова и снова приходя в маленький особнячок в занесенном листьями сквере, хотела лишь одного: побыть еще немного наедине с тенями своего прошлого, поговорить напоследок с человеком, ставшим ей близким из-за своей причастности к ее родному дому, и продлить очарование этой осени, которая — она была уверена — будет в ее жизни последней.
Однажды он ненадолго оставил ее в комнатке — вышел, чтобы в очередной раз налить воды в чайник, — и, вернувшись, нашел ее плачущей на своей постели, обхватившей его подушку обеими руками и прижавшейся к ней так, будто это была последняя надежда. Он остановился у двери, не зная, что делать, а она, услышав его шаги, глухо пробормотала, не отнимая подушки от лица:
— Сегодня бабушкина годовщина. Уже год, как я одна.
— У тебя никого больше нет? Совсем никого? — растерянно спросил он, все еще продолжая держать в руках не нужный никому чайник.
Она покачала головой и села, убирая с лица растрепавшиеся волосы. Человек без имени видел ее заплаканное лицо, и ледяные иголочки все сильнее и чаще кололи его встревоженное сердце. А она взглянула на него исподлобья и вдруг сказала тем самым теплым, чарующим голосом, который однажды, много лет назад, уже свел его с ума:
— Обними меня, пожалуйста.
Эта фраза могла бы показаться ему пустой и шаблонной, затертой на миллионах книжных страниц, где героини слезливых романов говорят то же самое своим мускулистым, сильным героям. Но человек без имени, бывший бомж и бывший засекреченный сотрудник номер четырнадцать не успел прочитать в своей жизни этих романов. Он вообще ничего еще в жизни не успел — и потому несколько слов, произнесенных его гостьей, прозвучали для него так же свежо и неожиданно, как если бы они были произнесены в первый раз со дня творения. И, неловким движением поставив чайник на стол, он шагнул к девушке, как шагали вперед отчаянные первопроходцы, не знающие, что принесут им эксперименты. Заключив ее в объятия, как она и просила, он успел еще подумать о том, что в первый раз не чувствует холода, покалывания ледяных иголочек, касаясь ее, — может быть, потому, что прежде такое касание всегда было ненароком, точно украдкой, а теперь оно впервые произошло по ее воле, ее просьбе, ее желанию?…