Облава на волков
Шрифт:
Работать с этими людьми было нелегко, я упорно стремился подорвать основы их патриархального бытия, а они волновались и любопытствовали, спрашивали, спорили, отрицали, гнали меня или, как больные, искали у меня утешения. («Ты наш, ты ученый, я вступлю в кооператив, потому что поверил тебе, и если ты, сынок, ты, внучек, меня обманешь, ты перед нами в ответе!») Одним словом, отношения у нас были простые. А в случае с Киро Джелебовым я не знал, с какой стороны подступиться. Я бы не удивился, если бы он отказался вступить в ТКЗХ, потому что он был бы в селе не единственным. Мучительно было то, что он не подпускал меня к себе. Проще всего было бы спросить его, так и так, мол, дядя Киро, какие у тебя намерения относительно кооперативного хозяйства, но я не смел этого сделать. Я был слишком молод, и мое болезненное молодое самолюбие не давало мне его агитировать — а ну как он посмотрит мне в глаза и скажет: «Так вот зачем ты меня обхаживаешь — хочешь научить меня, как жить». Но не только самолюбие мешало мне его «учить», я испытывал к нему и какое-то не выразимое словами уважение. Испытывал его поначалу даже и Стоян Кралев,
Я обещал прийти к нему в гости и действительно зашел, но снова на ходу, на несколько минут, объяснив, что «занят предстоящим учредительным собранием ТКЗХ». И еще несколько раз, уже при случайных встречах, я говорил ему, что не могу зайти, потому что мы, мол, с утра до вечера готовим учредительное собрание, при этом я надеялся, что он проявит интерес к этому важнейшему событию, но он отвечал: «Ну что ж, когда освободишься, заходи, Марчо тебе привет посылает!» Я спрашивал себя, сознает ли он, что как частный хозяин он обречен, и, если сознает, что помогает ему сохранять самообладание, когда жизнь вокруг него бушует, словно море. Да, в то время он казался мне каким-то Гулливером, который с высоты своего великанского роста смотрит на то, как сотни лилипутов копошатся у него в ногах, чем-то растревоженные, и только старается па них не наступить. Еще я спрашивал себя, надеется ли он, что общая участь его минует, и на чем основана его надежда. Со своей стороны, Стоян Кралев все чаще спрашивал меня, что там с моим подопечным, и я отвечал, что мой подопечный колеблется и все еще не может прийти ни к какому решению. «Все они такие, — объяснял мне Стоян Кралев, исходя из канонов классовой теории, — так он и будет стонать да охать, пока не вылезет из своей мелкобуржуазной скорлупы. А ты не позволяй ему слишком-то рассусоливать, пошевели его, чтоб он не думал, будто партия всю жизнь с ним цацкаться будет…»
На самом же деле я не знал, колеблется ли Киро Джелебов и как вообще он относится к будущему ТКЗХ. Люди ошибались, полагая, что я для него «свой человек» и что нам легко найти общий язык. И семьи наши так и не сблизились, хотя этого вполне можно было бы ожидать. Тетушка Танка иногда забегала к нам домой «обсудить, чего бы послать нашим гимназистам», таким же образом забегала к ним моя мать. Они все обещали друг другу собраться, посидеть за столом по-настоящему и все как-то это откладывали. Киро Джелебов заходил к нам в дом только раз, на пятнадцать минут, они поговорили с моим отцом о наших гимназических делах, и он не захотел даже выпить рюмку ракии. И он, и его жена всегда сидели как на иголках, словно не смея ни до чего дотронуться, чтобы не испачкаться, и то ли презирали нашу убогую обстановку, то ли не хотели стеснять нас своим присутствием, так как замечали, что наши и вправду их стесняются. То есть Киро заглядывал к нам часто, но доходил только до калитки, клал в телегу то, что наши мне посылали, и ехал в город. И в городе он никогда не засиживался у нас на квартире, оставлял то, что привез, и, дав лошадям передохнуть, тут же отправлялся обратно.
Каждая семья живет по своим законам, у каждой свои привычки и тайны, свои планы и противоречия. В селе, однако, все это скоро становится общим достоянием, людская наивность и людское любопытство там так переплетаются, что никому не удается укрыть свою личную жизнь за непроницаемыми стенами, там и собаки «говорят», а крестьяне прекрасно понимают их язык. О семье Джелебовых, как и обо всех других сельских семьях, было известно все, а по сути дела не было известно ничего. Я имею в виду внутреннюю жизнь их семьи, в которую чужой глаз и чужое ухо не могли проникнуть. Никто никогда не слышал, чтоб они, разговаривая друг с другом, повышали голос, чтоб они обменивались многозначительными взглядами, чтоб они в чем-то убеждали один другого, и трудно было себе представить, что, как и каждая семья, они собираются и обсуждают важные семейные вопросы или составляют планы на будущее. Их отношения — и в труде, и в личных делах — казались такими спокойными, ровными и гармоничными, словно все они, и младшие и старшие, были одинаково мудрыми, понимали друг друга телепатически и не нуждались даже во взаимных советах. Не были они и скрытными — им просто нечего было скрывать от посторонних, но их отличала сдержанность и умение сосредоточенно трудиться. На бурные политические события военных и особенно революционных лет они тоже реагировали сдержанно и ни на чью сторону не становились, так что трудно было понять, как они воспринимают эти события. Все члены семьи сохраняли полное самообладание, придерживаясь по отношению к внешнему миру строгого нейтралитета и не поддаваясь политическим страстям.
Киро Джелебова я встретил на улице в тот день, когда распалось кооперативное хозяйство. Это был самый печальный день в новой истории села. Сначала все шло более или менее спокойно, люди узнавали свою скотину, отвязывали от стойл и разводили по домам, но когда дело дошло до овец и до инвентаря, пошли споры и свары. Каждый хозяин вырезал на овечьих ушах знак, по которому он отличал своих овец в стаде своего околотка. В это стадо входили овцы из десятка домов, и знаки у всех были разные. В кооперативную же отару собрали овец из восьмидесяти домов, многие знаки повторялись, а хозяева спорили, какие овцы чьи, и норовили взять тех, что получше. Многие овцы передохли, зато
Так вот в этот злосчастный день, к вечеру, когда я возвращался домой, Киро Джелебов догнал меня на улице, поздоровался и пошел рядом. Я ответил на его приветствие не глядя, чтобы не увидеть на его лице злорадства, которое я видел на лицах других частников. Я ощущал неловкость даже из-за тех несостоявшихся разговоров, с помощью которых я надеялся привлечь его на нашу сторону. Наше поражение так раздавило меня, что я был не в силах скрыть свое состояние, а от этого росла моя мнительность. Я подумал, к примеру, что он мог бы идти к себе домой и по другой улице или пропустить меня вперед и не лезть мне на глаза именно сегодня. Мы шли несколько минут молча, но я догадывался, что он хочет сказать своим молчанием: «Все знали, что ваше хозяйство развалится, только ты, видно, не знал, вот теперь и убиваешься». От этого мне стало еще более тошно, и мое сердце впервые кольнула ненависть к нему. Мы дошли до места, откуда наши дороги расходились, и он сказал:
— Кооперативы все равно будут, ты не волнуйся! Через годик и будут.
Я невольно остановился и взглянул на него. Никакого злорадства на его лице не было, но и сочувствия, сожаления — тоже. Как всегда, и это событие прошло мимо него, не коснувшись его и даже не нарушив его каждодневных рабочих привычек. Он был обут в резиновые постолы, в подвернутых штанах, на плече — мотыга. Пока в селе бушевал ураган, он ходил в поле или на виноградник и занимался своим делом.
— Будут, будут, без них не обойтись, — повторил он. — Не то какая это революция! Надо было только подождать маленько, чтоб люди в себя пришли. Сейчас их словно среди ночи разбудили — глаза открыты, а ничего не видят. Ну, выше голову! Будь здоров!
Он свернул по улице направо и зашагал к дому.
— Если б ты и еще несколько хозяев вроде тебя стали бы кооператорами, хозяйство бы не распалось! — крикнул я ему вслед.
Он словно ждал от меня этих слов, вернулся на несколько шагов и остановился. Дождь перестал, тучи разошлись, и закат купался в сине-зеленых отблесках. С дальнего конца села послышался протяжный плач — видно, оплакивали покойника, позади нас по раскисшей площади мужчина и женщина толкали телегу без дышла и из-за чего-то ругались.
— Мне еще рано, — сказал Киро.
— И на будущий год будет рано?
— Не знаю. Двое сейчас у меня на шее, а через год-другой, может, и трое будет. Как мне их прокормить, если на трудодень платят стотинки?
И он пошел своей дорогой. Состоялся тот самый разговор, который я больше года не решался с ним завести. Не зря я боялся, что получу от ворот поворот. Как я и предполагал, он понимал не хуже нас, что обобществление земли неизбежно, так что в течение года, как прикидывал и он сам, он должен был решить, что делать. Год этот прошел, кооперативное хозяйство было организовано во второй раз, и он снова не пожелал в него вступить. Землю начали объединять в большие массивы. В новое хозяйство вошли три четверти крестьян, и частники были оттеснены к границам сельских угодий.
Киро Джелебову пришлось взяться за обработку земли, принадлежавшей раньше кому-то другому, земля была неухоженная, и он с трудом справлялся с госпоставками, которые начислялись с декара и с головы скота, а не с урожая. Марчо учился на втором курсе, Анё отслужил в армии и в ту же осень поступил в Варне в Институт народного хозяйства, а Димчо призвали в армию. Оба студента проводили большую часть каникул в студенческих трудотрядах, а в село приезжали на несколько недель. Киро все труднее было управляться в поле, и скоро он был вынужден отдать кооперативу половину земли. И если он из гордости скрывал свое душевное состояние, то внешний его вид явно показывал, что он идет к разорению. Я давно уже стал замечать, что он донашивает рубахи сыновей, а теперь на одежде его появились заплаты. Тетушка Танка тоже ходила теперь в застиранных платьях. С ней мы встречались чаще. Сколько раз ни случалось мне проходить мимо них, я всегда видел, что она работает на огороде или во дворе; я здоровался, и она приглашала меня зайти. Угощала фруктами или вареньем и, пока я ел, присаживалась на краешек стула. От нее, не умевшей ничего скрывать, я и узнавал о бедственном положении их семьи, о том, как они едва сводят концы с концами. «И торговкой заделалась», — с улыбкой говорила она и с простодушной откровенностью рассказывала, как они с мужем ездили в город «кое-что» продать. Киро обматывал тряпками ступицы, они выезжали со стороны сада и окольными путями добирались до города. Приезжали туда еще затемно, Киро с телегой оставался на окраине, а она пробиралась виноградниками и шла к племяннице, которая работала на почте и могла продать брынзу, масло, мед и яйца своим знакомым. Вырученные таким образом деньги она откладывала и каждый месяц посылала из них сыновьям.