Обвиняется кровь
Шрифт:
Звонок в Киев — формальный, во исполнение чужой воли. И в Москве Молотов ограничится формальными шагами, адресовав копии «письма трех» Маленкову, Микояну, Щербакову и Вознесенскому. Четыре дня спустя на оригинале письма появляется надпись: «В архив. Тов. Щербаков ознакомлен. 28 февраля 1944 г.». Письмо остается полеживать в архиве, как мина замедленного действия.
Следствие с трудом поддерживало миф о притязаниях ЕАК на Крым, основываясь единственно и только на показаниях Фефера о сговоре Михоэлса со спецслужбами США и чуть ли не с самим американским правительством. Постепенно роль Фефера в сочиненной им афере умалялась до полного исчезновения, тяжесть «преступления» перекладывалась на безответного Михоэлса. «Фефер дал мне понять, — свидетельствовала 25
77
Следственное дело, т. XXIV, л. 106.
Как часто в тяжелые месяцы работы над архивом следственного и судебного дел ЕАК печаль стискивала мне сердце; угнетало бессилие защитить от поругания человека, так естественно соединившего в одном существовании художественный гений, сострадание к людям и могучую, неусыпную энергию. Как горько было убеждаться в действенности зла: стрократно обманутые, истерзанные так, что позавидуешь мертвому, люди заражались подозрительностью, гневным недоверием, принимали ложь за правду, начинали верить наветам. Если малодушный, цепляющийся за жизнь Фефер, каясь, открыл свои собственные преступления, почему бы не оказаться правдой — как ни тяжело и представить себе такое! — и преступлениям Михоэлса?! Люди словно увязали в трясине: мутился разум, ядовитые миазмы застилали глаза, уже не вчерашние друзья, а уродливые призраки чудились в тюремных стенах. Их умело, виртуозно толкали к предательству, к самооговорам и клевете. Сама память о Михоэлсе — сильном, решительном, полном деятельной энергии — менялась. Утрачен покой, убита надежда, поругана вера в человеческое достоинство, страх за близких истерзал сердце; до Михоэлса ли теперь, до недавнего еще почитания, а то и преклонения перед ним? В конце концов, он — «счастливец», для него все уже позади, он покняжил, пображничал на пиру жизни и ушел, ускользнул от палачей, исхитрился уйти на самом пороге несчастья… Никогда еще покушение Сальери на Моцарта, говорил я себе, думая о Михоэлсе и Фефере, не было столь изощренным и страшным, вдобавок еще и опирающимся на государственную власть.
«Откуда взялись в обвинениях по нашему делу реакционные круги Америки? — вопрошал на суде ученый-международник Лозовский. — Они ведь из сегодняшних газет, из газет 1952 года, а не 1943 года, когда Михоэлс и Фефер были в США. Тогда в Америке было правительство Рузвельта, с которым мы были в военном, антифашистском союзе». Опираясь на факты, на правительственные телеграммы, он показал, что все встречи в США, в том числе и с Розенбергом и Вейцманом, были согласованы с Москвой, каждый шаг наших эмиссаров в США был известен Молотову. С чего же началась провокация?
«Все началось, как объяснил нам здесь Фефер, с „крымского ландшафта“, а кончилось тем, что я, Соломон Лозовский, захотел продать Крым американцам как плацдарм против Советского Союза. Началось с показаний Фефера о том, что Розенберг предложил свою „формулу Крыма“. Крым — это Черное море, Балканы и Турция. Потом Фефер заявил, что Розенберг не говорил этого и что это формулировка следователя… Но в памяти подследственных уже засела эта удобная формулировка: Черное море, Турция, Балканы… По мере того как допрашивались другие арестованные, каждый следователь прибавлял кое-что от себя, в конце концов Крым оброс шерстью, которая превратила его в чудовище. Так получился плацдарм, и, хотя уже не докопаться, кто первый произнес это слово, военно-стратегический плацдарм налицо. Кто-то уже додумался, что и американское правительство причастно к этому делу. Это значит — Рузвельт. Осенью 1943 года Рузвельт встретился со Сталиным в Тегеране. Смею уверить вас, что мне известно больше, чем всем следователям вместе взятым, о чем шла речь в Тегеране, и должен сказать, что там о Крыме ничего не говорилось. В 1945 году Рузвельт прилетел в Крым с большой группой разведчиков, на очень многих самолетах. Он не прилетел ни к Феферу, ни к Михоэлсу
Кажется, один Лозовский трезво понимал, чем завершится этот закрытый процесс. Он не раз напоминал другим обвиняемым, перебиравшим в уме сроки, что речь идет не о сроках, а о жизни.
Но Соломон Лозовский заговорил не сразу, а пройдя многие круги отчаяния, подогреваемые ненавистью и сопровождаемые истерикой побои в четыре руки — полковника Комарова и подполковника Иванова. Так заговорил недавний член ЦК ВКП(б), расставшись с иллюзиями, не уповая больше на высшую справедливость Сталина, которого, мол, обманывают, за спиной которого орудуют палачи-антисоветчики.
Потом придет прозрение, и обер-палач Рюмин, лично принявшийся за Лозовского с января 1952 года, будет усердствовать напрасно.
Но в феврале-марте 1949 года Соломон Лозовский повторил общую судьбу. Неотступная мысль, что нужно дожить до суда, получить трибуну, пусть судебную, сказать правду — и ее услышит партия, услышит Сталин; свалившиеся вдруг горы лжи суетного, в сущности мало знакомого ему Фефера, с ловкостью факира превращающего Лозовского в главу чудовищного заговора только потому, что заговору нужен солидный, внушительный «вожак», а «вожаком» Михоэлсом пришлось пожертвовать; побои и унижения заставили и Лозовского в первые дни допросов оговаривать себя по «партитуре» Фефера.
«Да… да… Михоэлс и Фефер рассказали мне, что установили связь с лидером сионистского движения Вейцманом, нынешним президентом Израиля… с миллионером Розенбергом, с крупным домовладельцем Нью-Йорка Луи Левиным…
Да… по моему указанию Михоэлс и Фефер составили письмо на имя Советского правительства, в котором просили передать евреям Крым…
Да… Жемчужина во всех еврейских националистических делах играла немалую роль…»
Мысль о том, что он кощунственно оговорил Полину Жемчужину, будет мучить Лозовского, и в июле 1952 года, на суде, он наконец получит возможность публичного покаяния — скажет, что за все время следствия он оклеветал трех человек: себя и двух женщин.
«…Об этих двух женщинах я сказал неправду. Это о Лине Соломоновне Штерн и Полине Семеновне Молотовой.
Да… В середине 1944 года я санкционировал ЕАК командировать в Крым еврейского писателя-националиста Квитко… Вернувшись, он подтвердил, что имеется полная возможность возвращения евреев, эвакуированных на восток…»
Следователя не устроила такая трактовка, сводящая все к возвращению в родные дома бывших жителей Крыма.
«— Разве речь шла только об эвакуированных из Крыма? — насторожился он.
— Да… На первых порах… Закрепившись на земле, ранее находившейся под еврейскими колониями, мы думали начать практическое осуществление заданий американцев…
— Вам это удалось сделать?
— Да… Наша просьба была удовлетворена Бенедиктовым, и евреи начали переселяться в Крым… Окрыленные первым успехом, мы были уверены, что получим от Советского правительства и весь Крым… Вскоре нам стало известно, что наша просьба о передаче Крыма евреям Советским правительством отклонена…»
Так выглядит «портрет» Лозовского, писанный мастерами-«забойщиками» в первые недели допросов.
Так неожиданно затруднилось не только заселение Крыма еврейскими «массами», но даже и простое возвращение к родному порогу семей евреев — здешних аборигенов, которому теперь чинились всевозможные препятствия.
Уступка Лозовского тюремному насилию была горестна: именно эти показания легли в основу его «обобщенного протокола», он был отослан в Инстанцию, порадовал и утвердил Шкирятова и Маленкова, но прежде всего Сталина в старой истине, что волка как ни корми, а он все в лес смотрит; что еврей, даже и обласканный и вознесенный к вершинам власти, в душе — оппозиционер и антисоветчик. А Лозовскому пришлось еще 39 месяцев ждать возможности сказать правду, но, увы, не народу и не партии, как ему мечталось, а подсудимым и нескольким старшим офицерам военной коллегии Верховного суда СССР.