Охота на волков
Шрифт:
– Скукота! – махнул рукой сержант с кислой миной на лице.
– Надо было в казарме оставаться, там, поди, веселее! – усмехнулся в ответ Юрьин, вставая из-за стола и добавил с видом серьёзным, сосредоточенным: – Да, не воевать туда идёте, но дело, повторюсь, очень важное!
В доме Егорова тоже не спали. Поздний домашний вечер вяз в напряжённой немоте. За окном алело вечернее солнце, освещая кухню пивным янтарём, а, разошедшийся под ночь, ветер теребил худые берёзовые ветви, и те играли тонкой неровной сетью теней на шершавой поверхности дощатого кухонного стола. Здесь же, за столом, сидел Егоров. В задумчивом молчании он пил уже вторую кружку смородинового чая. Настя подала ему к чаю тарелку черничного варенья, но Егоров оставил её без внимания. Хозяин дома был мрачен.
Настя возилась возле мужа. Одев кухонный передник, повязав голову белым льняным платком, она то мыла посуду, то протирала стол, то подметала пол. Волнение, царившее внутри её, не давало покоя ни рукам, ни ногам.
– Всё думаю, что тебе с собой дать, – вдруг озадачилась она, приложив ладонь к щеке и озираясь по сторонам, – Думала куропатку потушить, да лука нет. И картошки немного осталось совсем. Надо было всё ж в те выходные в Восмусе отовариться. Да кто знал…
Она украдкой взглянула на мужа. Тот сидел молча, сильно сгорбившись своей массивной фигурой.
– А может хоть пару картофелин отварить тебе? Всё же не много-то её есть, – сказала она, помолчала, и вновь сокрушенно покачала головой: – Лучше б, конечно, потушить. Лука нет. Без лука ни как.
Егоров продолжал молчать. Он взглянул на настенные часы и с досадой отметил, что времени было почти одиннадцать, а значит, спать ему оставалось не многим более четырёх часов.
– Да не надо ни чего мне, – пробурчал Егоров, – Паёк на меня возьмут, будет, чем прокормиться. Для себя и дочки оставь.
Но Настя, будто не слыша мужа, полезла под скамью, стоящую возле стены и вытащила оттуда корзину, где обычно хранился лук и морковь.
– А Смирнов твой не спит? Может у него есть?
– Иди спать, Настя! Час поздний! – сухо произнёс Егоров, поднося к губам полупустую кружку, – Не надо ни чего мне, сказал же…
– Успею поспать! Ещё надо веранду промести! – пропела она в ответ, да так звонко и беззаботно, будто не волновалась за мужа, не кляла предстоящее утро, – А ты бы шёл, Васенька! Тебе вставать рано, силы нужны!
Услышав слова супруги про предстоящий день, Егоров ещё больше сгорбился, точно пытаясь защититься всем телом от надвигающейся бури женских слёз и несправедливых обвинений.
– Покурю и пойду, – ответил Егоров, потянувшись рукой к металлической банке с махоркой, что стояла на столе у самой стены, рядом с большой стеклянной пепельницей.
– Куришь много сегодня, Васенька! – также звонко и совершенно без упрека заметила Настя. – Волнуешься?
Егоров и на этот раз промолчал. Под банкой с махоркой лежала папиросная бумага. Хозяин дома привычными движениями пальцев свернул себе самокрутку и встал из-за стола, чтобы выйти на веранду.
– Ну куда ты? – обернулась к нему супруга и, не выпуская из рук веник, впилась в мужа полными бездонной женской тревоги глазами, осознать масштабы которой в силах только любящее женское сердце. – Совсем не хочешь со мной говорить?
– Настя, не надо… – покачал головой Егоров, жалостливо скривил губы и вышел на веранду.
Он не был абсолютно ни в чем виноват перед супругой, но, тем не менее, ощущал на себе незримый груз вины за её переживания. Егоров всегда боялся женских, а особенно её, слез. Он цепенел, слабел, когда видел, что она плачет, и в стократ сильнее сдавливало ему шею чувство вины, когда осознавал, что хоть и косвенно, но причастен к, постигшему её, горю. Егорову порой сложно было понять супругу. Она легко переходила от душевных страданий к душераздирающей критике и также легко успокаивалась. Она могла устроить скандал по самой незначительной, дурацкой причине, и абсолютно никак не отреагировать на серьезный проступок мужа. Она могла вести себя настолько разительно в одних и тех же случаях, что мужской ум Егорова редко угадывал, что ждать от супруги в той или иной ситуации. Она могла не разговаривать с мужем несколько дней, да так упорно, с такой фанатичностью, что, казалось, всё – браку конец. И при подобных же обстоятельствах, уже через несколько минут после ссоры, как ни в чем не бывало, ласкаться к Егорову. Ему сложно было понять богатый, хаотичный, необъяснимый водоворот мыслей в её маленькой женской головке.
Но Анастасия любила Егорова. Он видел это в её глазах – очарованную, опьянённую, светящуюся самым лазурным светом, нежность, что исходила из глубины, из самого сердца. Такое не подделаешь, не изобразишь. И он любил жену, любил, как и пятнадцать лет назад – преданно, слепо, чисто, всей душой! Он не мыслил жизни без неё, и это всё смягчало в нём: и его злость на неё после необоснованных истерик, частые, беспочвенные придирки и абсолютное не понимание сумасшедшего карнавала её эмоций.
Когда рано утром Егоров уже собрался в путь: оделся, обулся, взял вещмешок, кисет с махоркой и бумагой, патроны и уже закинул лямку охотничьей винтовки за плечо, Настя, провожавшая его, вдруг бросилась на колени и, зарыдав навзрыд, крепко прижалась к ногам мужа, обхватив их обеими руками.
– Васенька! Милый мой, дорогой, любимый! Береги себя! – рыдала она, и хрустальные ручьи слёз лились по бархатным, нежным щекам. – Как я буду без тебя? Как же я буду?
Её лихорадило всю, от головы до кончиков пальцев, и эта отчаянная, бурлящая дрожь перекинулась и на Егорова. Он закрыл глаза, слёзы подкатывали к ним, щекотали ресницы и готовы были сорваться вниз. Егоров, пересилив себя, проговорил сквозь ком в горле, спокойным, ровным тоном:
– Полно же! Полно же тебе, Настенька! Не плачь понапрасну! Всё будет хорошо! Конечно же, я вернусь! Обещаю тебе, слышишь, я обещаю!
Часть 2. Огонь не открывать!
1
Утро не принесло надежду на прохладу. С самых ранних часов солнце вновь несносно накаляло воздух, сушило не привычную к засухе, северную землю. Невероятная сила этой затянувшейся жары особенно ощущалась в лесу. Любая, самая хрупкая, веточка, угодившая под колесо телеги, звонко и жалобно выстреливала под ним, мох шелестел, словно смятая бумага, а на протоптанных до голой земли участках дороги поднимались облака жёлтой и серой пыли. Воздух дышал густым ароматом еловой и сосновой смол, с болот поднимался сладковатый, сернистый запах, а от, ещё не иссохших, водянистых низин тянуло земной прелью. Солнце уплывало за горизонт так ненадолго, что воздух лишь едва остывал за короткое время его отсутствия. Даже привычный утренний туман не поднимался ни над болотами, ни над водой. Росы – единственного, на что осталось уповать влаголюбивой северной растительности, тоже не было и следа. Воздух замер, заплавился. Зеркальная гладь озёр осталась не тронутой и поутру, и лишь обалдевшие от жары утки тревожили её покой, медленно проплывая в тени болотистых берегов.
Узкая лесная дорога извивалась среди хвойного леса, огибая частые болотца, поросшие ягелем высотки, глухие, непроглядные заросли. Могучие корни, выступающие над дорогой, заболоченные ямы, делали путь не самым приятным. Телега перекатывалась с боку на бок, вздрагивала, словно пытаясь скинуть с себя своих пассажиров. Время от времени она то застревала, то дорога сужалась до такой степени, что впряженная в телегу уже не молодая пегая лошадь, не могла сама протащить её сквозь толстые сосновые ветви. Группе Юрьина приходилось вручную выталкивать массивную деревянную конструкцию, протаскивать её сквозь узкие проходы. Пожилой, грузный солдат с густыми, седыми усами всякий раз, как лошадь не справлялась, жаловался, что слишком много людей взяли на одну его кобылку. Но никто не обращал на его причитания внимания, лишь светловолосый паренёк из батальона Шабанова, с подвижными карими глазами и медалью «За отвагу» на груди, раз всё же не выдержал, и, грозя пальцем, сказал солдату-извозчику сквозь смех: