Опасная тропа
Шрифт:
Только в одном, Цуэри, я не могу согласиться с поэтом: «назвал бы я тебя своей женой, когда бы жен любили так когда-то». Почему он так пишет, разве жен не любят? Цуэри, будь моей женой, и я опровергну мысль поэта. Жду ответа.
Булат».
ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕ
Простой белый конверт с изображением старой гостиницы в городе Махачкале, построенной в стиле чохской сакли с аркадами в два яруса и с широкими открытыми балконами. Письмо адресовано в шилагинскую школу, учительнице Адзиевой Анастасии Лукьяновне.
«Что
Дорогая моя мамочка, готовься к свадьбе — вы же хотите, чтобы у вашей дочери все было как у людей. Пусть спадет с глаз ваших туман гнева, выдуманных страданий и несуществующей обиды… Только скажу откровенно: не было никакого позора и бесчестья, была только великая любовь. Но пусть будет по-вашему. Очень прошу тебя, мамочка, напиши мне письмо. Нури ждет меня в Москве, ему сейчас очень и очень одиноко.
Любящая вас ваша дочь Цуэри».
ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЕ
Белый конверт, слева цветное изображение длинноногих желтых птиц в камышах. Конверт небрежно разорван: в нем письмо и фотография матери с ребенком на руках. Горянка с удивительно тонкими чертами лица и печальными глазами, в черной траурной шали. Маленькое пухленькое личико девочки будто отражает всю боль и неутешное горе матери. Исфаги из аула Танта пишет Цуэри.
«В первых же строках письма, подружка моя, я хочу выразить тебе свою благодарность за сочувствие. Да, я была слишком счастлива, такое не могло быть вечным. Я всегда была в тревоге за семью: очень уж все хорошо было и гладко, слишком много радости… И вот грянула беда: осиротела я, сестричка, осиротело мое маленькое солнышко, Цуэри. Будь проклят тот час, когда мы приобрели эту машину… Мой Рамазан попал в аварию и умер, не приходя в себя. Теперь у меня одно утешение — ходить к нему на могилу. Это горе сделало всех несчастными — очень уж был хороший человек мой Рамазан. Теперь стали понятными и печальные строки поэта Нури-Саида, в них все мое горе:
Стоит ли родиться, Чтобы умереть, Чтоб едва дымиться, Чтобы не гореть, Чтоб часы по кругу, Тише чем вода, Чтоб тоска по другу Мучала всегда?Я даже не успела познакомить с тобой моего Рамазана. Посылаю тебе нашу фотографию. Страшное горе у меня, буду очень рада, если приедешь хоть на день.
Любящая тебя Исфаги».
ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ПЯТОЕ
Конверта нет. Письмо написано корявым почерком крайне возмущенного властного человека. В письме нет имени, к кому оно обращено, но по смыслу не трудно определить. Адзиев Абу-Муслим пишет своей дочери.
«Прочти внимательно это последнее слово мое! И то, что я здесь скажу, ты исполнишь! Исполнишь, если осталась в тебе хоть росинка совести, если остались в тебе хоть искры уважения к своим родителям, давшим тебе жизнь, да-да, жизнь. Ты об этом забыла, а надо бы помнить, кто ты и чья дочь. Все мое существо восстает против твоего брака с этим омерзительным человеком, при одном имени которого у меня сжимаются кулаки! Я не хочу его видеть, не хочу о нем слышать! Никогда не прощу я ему позора, который он обрушил на мою семью!
Ты завтра же приедешь домой, посылаю за тобой машину, приедешь готовиться к свадьбе. Нами уже все приготовлено. Сын моего друга
Родители Булата на днях приедут. Булат застенчивый и добрый парень, он мне очень понравился. И что в том дурного, что он простой кузнец, зато у него честное сердце, крепкие руки и твердая голова на плечах. Завтра в десять утра машина будет ждать тебя у общежития. Запомни: я не потерплю отговорок, отсрочек и прочих глупостей. Сядешь в машину и приедешь. Если машина вернется без тебя, я сам приеду за тобой…»
ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ШЕСТОЕ
Никаких признаков, что это письмо было отправлено по почте, нет; видимо, автор просто «беседовал с бумагой».
«Ни звонка от тебя, ни телеграммы, ни слова доброго, ни проклятия. И это тогда, когда я чувствую себя одиноким, покинутым, когда ты, единственная моя надежда, могла бы рассеять мои мучительные страдания. Я звонил тебе, звонил всю ночь из гостиницы «Будапешт», каждый раз со слезами умолял московских телефонисток, и они, уступая моим просьбам, без конца звонили в общежитие. Но телефон в общежитии то занят, то никто не подходит, потом подошла к телефону девушка, я был так взволнован, что принял ее за тебя, она терпеливо выслушала все, что я говорил, потом, раздался ее смех… Потом она сжалилась и сказала, что тебя нет. В три часа ночи тебя нет: я не поверил, просил телефонисток соединить еще раз, но они позвонили дежурной по гостинице и, видимо, сообщили о своей тревоге за меня. Не прошло и часа, как в номер постучалась нянька, очень похожая на мою мать, она просидела со мной до утра… Телефонистки были правы, потому что я недалек был от мысли покончить с этой жизнью, со своим одиночеством и отчаянием. Спасибо доброй старушке, которая обращалась ко мне не иначе как «сынок». Я поведал ей свои горести, а она утешала меня как могла. Утром я возобновил свои попытки дозвониться до тебя, но тщетно. Погода была нелетная, поэтому я дал тебе срочную телеграмму, чтобы ты пришла на место нашего свидания, а сам сел в поезд.
В вагоне я встретил много друзей, которые рады были встрече и угощали меня вином. Но думы мои были о тебе, только о тебе… Неизвестность угнетала, все люди вокруг казались во сто крат счастливее меня, какое-то неосознанное страшное предчувствие душило меня, цепко схватив за горло. Что же случилось? Что могло случиться? Неужели несчастье какое с тобой, девочка ты моя шилагинская, а может быть, что-то более страшное, может быть, мы уже… нет-нет, не могу я об этом подумать, не могу предположить, что ты не хочешь меня больше знать. «Это страшно, это страшно», — стучат колеса на стыках рельсов, поезд мчит меня в те края, что стали милей, дороже всего на свете. Вот и Кавказ, темные, сливающиеся с беззвездной ночью контуры гор за окном вагона, и где-то в степи мерцает тусклый огонек, это светится не окно в одиноком домике, это одинокий костер одинокого, как и я, путника… Я не спал, я глядел в темную ночь.
В полдень я сошел на перрон вокзала, где впервые меня никто не встречал, и так грустно стало на душе, хоть плачь. Недолго мне пришлось искать машину… подъехал знакомый шофер, слава богу, хоть одна душа знакомая, он услужливо открыл дверцу, и я сел со своим небольшим чемоданом на заднее сиденье.
Около кладбища шофер остановил машину, вежливо попросил разрешения подвезти еще одного пассажира. В машину сел горец в ватной телогрейке, он прихрамывал на одну ногу, на голове у него была изрядно поношенная кепка, из-под которой выглядывала седина, черные усы придавали его лицу угрюмое выражение. Обернувшись ко мне, он извинился хриплым голосом. Потом я вышел из машины и заторопился к условленному месту: вот и дома кончились, знакомый лесочек обступил меня со всех сторон. Тебя нигде не было. Цуэри, я решил, что ты, девочка моя шилагинская, прячешься где-нибудь в кустах боярышника или кизила. Я поспешил туда, поднялся на гору по крутой тропе, по нашей тропе, ведь проложили ее мы с тобой. Вот и лужайка наша в глубине леса, молодой дуб, на котором ты вырезала мое имя. Я бросил чемодан, вытер пот со лба в ожидании, что вот-вот ты приложишь свои нежные, прохладные ладони к моим глазам. Но тебя не было.