Операция «Шейлок». Признание
Шрифт:
— Да-а? Правда? И каким желаниям они шли наперекор?
— Сильнейшему желанию взять дубинку и заставить вас проглотить собственные зубы. Но за последние сорок лет так никто этого и не проделал. Поскольку они — евреи, а вы — писатель, они так не поступают, а вместо этого дают вам премии и почетные ученые степени. Салмана Рушди его соплеменники вознаградили несколько иначе. Кем бы вы вообще были, если б не евреи? Что бы вышло из вас, если бы не евреи? Им вы обязаны всем вами написанным, даже той книгой про бейсбол и бродячую, бездомную команду. Еврейство — головоломка, которую подкинули вам они: не своди евреи вас с ума этой головоломкой, не существовало бы вас как писателя. Пора отблагодарить их. Вам почти шестьдесят: на благотворительность лучше жертвовать, пока рука еще не остыла. Напомню вам, что и у евреев, и у христиан когда-то был распространен обычай платить десятину. На поддержку религии направлялась десятая часть доходов. Разве вы не можете уступить евреям, которые дали
— Да-а, и Пипик, значит, тоже? Наконец-то вы ответили на мой вопрос, кто нанял Пипика? Значит, вы признаетесь, что Пипик — плод вашего буйного воображения? Но для чего он понадобился? Для чего? Не могу понять. Заманить меня в Израиль? Но в Израиль я поехал сам, повидаться с Аароном Аппельфельдом. Втянуть меня в разговор с Джорджем? Но я и так знаком с Джорджем. Заманить меня на процесс Демьянюка? Вы должны были знать, что я интересуюсь такими вещами и сам забрел бы в суд. Для чего вам понадобилось меня впутывать? Из-за Беды? Вы могли бы подыскать другую Беду. Какие у вас были резоны для сотворения этого существа? В понимании «Моссада» — а это же разведка, она ничего не делает без конкретной цели, — для чего вы смастерили этого Пипика?
— Даже имея готовый ответ, мог бы я, говоря по совести, доверить его писателю, у которого такой длинный язык? Примите мои объяснения и, пожалуйста, забудьте вы этого Пипика. Пипик — не плод сионизма. Пипик — даже не плод диаспоризма. Пипик — плод, наверно, самого могучего из всех бессмысленных влияний на дела людей, а именно, пипикизма, антитрагической силы, которая все на свете делает мелким и незначительным — превращает в фарс, банальность, ерунду, — и выстраданное нами за то, что мы евреи, — не исключение. Довольно о Пипике. Я просто советую вам, как придать логичность и связность тому, что вы скажете газетчикам. Скажите им что-нибудь немудрящее — это ведь простые журналисты. «Никаких исключений, ребята: в этой книге всё — предположение, с начала до конца».
— В том числе Джордж Зиад.
— Насчет Джорджа не волнуйтесь. Разве его жена вам не написала? Я думал, ведь вы были так дружны… Вы ничего не знаете? Это вас ошеломит. Ваш куратор из ООП умер.
— Серьезно? Это точно?
— Как ни ужасно, это факт. Убит в Рамалле. Сын был вместе с ним. Люди в масках пырнули его ножами, пять раз. Мальчика не тронули. Это случилось примерно год назад. Майкл и его мать снова поселились в Бостоне.
Наконец-то в Бостоне, на свободе — и уже никогда не узнает другой свободы, свободы от присяги на верность делу отца. Еще один сын, на котором лежит проклятие. Все эти пустопорожние страсти теперь станут для Майкла проблемой до конца жизни!
— Но за что? — спросил я. — За что его убили?
— Израильтяне говорят: убит палестинцами за коллаборационизм. Они каждый день за это друг друга убивают. А палестинцы говорят: убит израильтянами, потому что израильтяне — убийцы.
— А вы что говорите?
— Я говорю — тут всё сразу. Я говорю: может, он был коллаборационист, а убили его по заказу израильтян палестинцы, такие же коллаборационисты… А возможно, все было совсем иначе. Вам — человеку, который написал эту книгу, — я говорю: не знаю. Я говорю, что в нашей ситуации, когда намеренно создается атмосфера, в которой ни один араб не уверен, кто ему враг, а кто друг, варианты бесконечны. Нет уверенности ни в чем. Вот что мы хотим внушить арабскому населению на территориях. Они должны мало знать о происходящем вокруг них и понимать всё неправильно. И действительно, они знают мало и понимают всё неправильно. А если в таком положении оказываются те, кто там живет, то, следовательно, человек вроде вас, живущий здесь, знает даже еще меньше и всё понимает совсем неправильно. Потому-то называть вашу книгу о событиях в Иерусалиме плодом вашего воображения, пожалуй, не так уж неверно, как вы с опаской думаете. Пожалуй, вы попали бы в точку, назвав все пятьсот сорок семь страниц предположением. Вы считаете меня наглым обманщиком, так разрешите мне теперь сказать писателю, чьим творчеством я в остальном восхищаюсь, жестоко-откровенные слова о его книге. Я не настолько компетентен, чтобы судить о произведении, написанном на английском языке, но, по моему мнению, написано блестяще. Однако содержание… Скажу совершенно прямо: при чтении я смеялся, и не только тогда, когда полагалось
Мы уже добрых двадцать минут как покончили с завтраком, и официант унес всю посуду, кроме чашек, которые успел, вновь и вновь подходя к столику, несколько раз наполнить кофе. Все это время я целиком был сосредоточен на нашем разговоре и только теперь обнаружил, что зал заполняется людьми, зашедшими пообедать, и что среди них — мой друг Тед Солотарофф и его сын Иван, которые еще не заметили меня и заняли столик у окна. Естественно, я сознавал, что встречаюсь со Смайлсбургером не в каком-нибудь подземном гараже, где Вудворд и Бернстайн поддерживали контакт с «Глубокой глоткой»[97], но все же, когда я внезапно увидел здесь своих знакомых, сердце заколотилось, и я почувствовал себя совсем как женатый мужчина, которого застукали в ресторане за пылкой беседой с любовницей, — надо было спешно придумать, как ее представить.
— Ваши противоречивые слова, — тихо сказал я Смайлсбургеру, — не складываются в убедительный аргумент, но, впрочем, вы уверены, что со мной можете обойтись без аргументов. Вы рассчитываете, что мой потаенный порок возьмет верх. Все остальное — развлечение, забавная риторика, слова, напускающие туман, ваши методы, которые вы применяете здесь точно так же, как и там. Вы сами-то следите за своим словесным ливнем или ленитесь? С одной стороны, в этой книге — во всем тексте, а не только в последней главе — я, на ваш освидетельствованный медициной непараноидальный взгляд, дарю врагу информацию, которая может быть опасна для безопасности ваших сотрудников и их источников, информацию, которая, если только вас послушать, может оставить Государство Израиль беззащитным перед лицом невесть каких катастроф и подорвать на века благополучие и безопасность еврейского народа. С другой стороны, моя книга — настолько искаженный и невежественный поклеп на объективную реальность, что, дабы уберечь свою литературную репутацию и избежать насмешек трезвомыслящих эмпириков или уйти от кары, которая, как вы намекнули, может быть намного, намного страшнее всего вышеперечисленного, я должен признать эту вещицу тем, чем она на самом деле является, и опубликовать «Операцию „Шейлок“» в качестве… в качестве чего? Дать ей подзаголовок «Басня»?
— Превосходная идея. Басня субъективиста. Это снимает все вопросы.
— Кроме вопроса о достоверности.
— Но откуда вам знать, что достоверно?
— Хотите сказать, я прикован к стене своей субъективности и вижу только собственную тень? Послушайте, все это чушь, — я взмахнул рукой, требуя счет у официанта, и нечаянно перехватил взгляд Ивана Солотароффа. Ивана я знаю с его младенчества, с середины пятидесятых, когда мы жили в Чикаго: покойный Джордж Зиад изучал там Достоевского и Кьеркегора, а мы с отцом Ивана, два ершистых аспиранта, вместе вели предмет «Навыки письменной речи»[98] для первокурсников. Иван помахал мне в ответ, указал Теду на мой столик, а Тед оглянулся и пожал плечами, выразив этим движением, что на свете не может быть более подходящего места для нашей случайной встречи после того, как мы столько месяцев тщетно пытаемся согласовать свои графики для совместного обеда. Тут я придумал самый надежный способ представить им Смайлсбургера, и мое сердце снова заколотилось, но теперь — победоносно.
— Давайте подытожим, — сказал я Смайлсбургеру, когда на наш столик лег счет. — Я не могу знать, каковы вещи в себе, но вы можете. Я не могу выйти за пределы своего «я», но вы можете. Я не могу существовать где-либо вне своего «я», но вы можете. Я ничего не знаю, кроме собственного бытия и собственных мыслей, мое сознание всецело предопределяет, какой мне видится реальность, но ваше сознание устроено иначе. Вы знаете мир таким, каков он на самом деле, а я — лишь таким, каким он кажется. Ваш аргумент — философия из детской песочницы и психология из мелочной лавочки, и он настолько нелеп, что ему просто нечего противопоставить.
— То есть вы категорически отказываетесь.
— Конечно, отказываюсь.
— Вы не станете объявлять свою книгу тем, чем она не является, и не будете цензурировать то, что «им» наверняка не понравится.
— Как можно?!
— А если я сошлюсь на что-то получше, чем философия из детской песочницы и психология из мелочной лавочки, — на мудрость Хафец Хаима? «Сделай так, чтобы я не говорил ничего, в чем нет необходимости…» Или я напрасно утруждаюсь, если, взмолившись в последний раз, напоминаю вам про законы лашон а-ра?