Операция «Шейлок». Признание
Шрифт:
Его антипатия ко мне — а может, к моему призраку — по-видимому, достигла маниакального крещендо за несколько месяцев до смерти, когда они жили в Нью-Джерси. После Мексики, написала она, он решил поселиться там и взялся готовить скандальную разоблачительную статью «Его путь» — статью обо мне, о том человеке, чья проза вселилась в него, как призрак, причем публикация статьи в формате полноценной книги должна была открыть обществу, что я обманщик и шарлатан. Они без толку колесили по захиревшему Ньюарку, где он вознамерился раскопать «документальные доказательства», которые сделают очевидным, что я вовсе не тот, кем притворяюсь. Сидя рядом с ним в машине напротив больницы, в которой я родился и в двух минутах ходьбы от которой теперь собирались наркоторговцы, она рыдала, умоляя его опомниться, а он часами без перерыва возмущался моей лживостью. Как-то утром, когда они завтракали на кухне домика в Хакенсаке, он возвестил, что долго держал себя в узде, но в схватке с таким противником, каким я оказался
После переезда в Нью-Джерси не проходило ни дня — а в некоторые дни ни часа, — когда бы она не замышляла побег. Но даже увидев на своей ладони дыры, пробитые зубьями вилки, увидев кровь, которая сочилась из этих ран, даже тогда она не нашла в себе ни сил, ни малодушия, чтобы оставить его один на один с болезнью и сбежать, спасая свою жизнь. Вместо этого она начала орать, что он злится, потому что мексиканское лечение ничего не дало, и что настоящий шарлатан — тот жуликоватый врач из Мексики, потому что все его заверения — грязная ложь. Рак — вот в чем коренная причина его гнева. И тогда-то он сказал ей, что это писатель накликал на него рак: именно тридцатилетняя борьба с коварными происками писателя привела его в какие-то пятьдесят восемь лет на порог смерти. С этим заявлением даже самоотверженная преданность медсестры Поссесски дала трещину, и она объявила, что больше не может жить с человеком, который окончательно сбрендил, — она уйдет!
«К нему! — воскликнул он торжествующе, словно она принесла ему долгожданную весть про лекарство от опухоли. — Бросаешь любящего тебя человека ради этого лживого сукина сына, который трахнул тебя во все дырки и исчез!»
«Нет, — сказала она, но, конечно, на самом деле так и было: в мечте о спасении ее спасал именно я; именно эту мечту она воплощала на практике той ночью в арабской части Иерусалима, когда пропихнула под дверь моего номера шестиконечную звезду, полученную от Валенсы, и умоляла, чтобы ее приютил оригинал, чье существование вызывало такую ярость у дубликата. — Я ухожу! Я должна выбраться отсюда, Филип, пока не случилось что-нибудь похуже! Не могу жить с одичавшим ребенком!»
Но когда она вскочила из-за кухонного стола, наконец-то набравшись духу, чтобы разорвать узы этого необъяснимого мученичества, он истерически зарыдал: «Ой, мамочка, прости меня», — и встал на колени. Прижав к губам ее кровоточащую ладонь, сказал: «Прости меня, клянусь, я больше никогда тебя не ударю!» И тогда этот человек, этот воплощенный недуг, этот бессовестный, невоздержанный, лукавый безумец, движимый как неконтролируемыми импульсивными желаниями, так и педантичными, с поминутным раскладом, но при этом ошибочными расчетами, искалеченная жертва, олицетворение незавершенности и неполноценности, тот, чьи замыслы неизбежно терпели фиаско, чьи преувеличения всегда действовали на Ванду неотразимо, начал лизать нанесенную им рану. Покаянно похрюкивая, показушно рыча от угрызений совести, он жадно лакал, работая языком, — словно кровь в жилах этой женщины была тем самым эликсиром, который он искал, чтобы продлить свою превратившуюся в сплошное мучение жизнь.
Поскольку к тому времени он весил каких-то сорок килограммов с небольшим, эта сильная женщина без труда подняла его с пола и буквально на руках отнесла наверх, в постель. И пока она сидела с ним в спальне, сжимая его дрожащие руки, он открыл ей, откуда взялся на самом деле и кто он такой на самом деле, — поведал историю, которая шла вразрез со всеми его прежними рассказами. Она отказалась ему верить и в своем письме ко мне не привела никаких подробностей относительно того, в чем он признал себя виновным. Должно быть, он бредил, написала она, поскольку в противном случае ей пришлось бы сдать его либо в полицию, либо в психиатрическую больницу. Но вот наконец не осталось ни одного постыдного поступка, на который вообще способны люди, не осталось ничего, в чем бы еще он мог сознаться, их улицу скрыл ночной мрак, и пришло время, когда Ванда должна была кормить его ужином, орудуя забинтованной ноющей рукой. Но вначале, притащив губку и тазик с теплой водой, она ласково вымыла его прямо на кровати, а потом, как и каждый вечер, помассировала ему ноги, пока он не замурлыкал. В конце концов, какая разница, кто он такой и что он натворил, или кем себя мнит и что натворил в помыслах, или способен натворить, или натворил, расхрабрившись, или в болезненном бреду вообразил,
Наутро после примирения все, что ослабляло ее мужество, началось снова, хотя поначалу казалось, будто шок, который эта дикая выходка с вилкой вызвала даже у него, наконец-то заглушил в нем отчаяние. На следующее утро он заговорил с ней «успокаивающим тоном наподобие вашего», написала она, сдержанным тоном с тонкими модуляциями, выражавшим все, чего она страстно желала, все, что она порой втайне мечтала обрести, решившись на немыслимую месть — на бегство ко мне, в надежное убежище.
Он известил ее, что они покидают Нью-Джерси. Пусть она выйдет во двор и сожжет в яме для барбекю четыре главы «Его пути», написанные начерно. Эта гнусная идея фикс осталась в прошлом. Они уезжают.
Ее охватил восторг — теперь она может продолжать свое дело, поддерживать в нем жизнь (да разве могла она, как призналась мне Беда, бросить его на мучительную смерть в одиночестве?). В любом случае план связать свою жизнь с его тезкой был лишь красивой сказкой. Я, как напоминал он ей, хотел ее «только ради секса», он же хотел от нее — со всей испепеляющей страстностью, на которую способны только умирающие, одинокие, беспомощные на своем острове страха, — он хотел от нее «всего», написала она, «всего», что она только могла отдать пациенту.
Они уезжали из Нью-Джерси, чтобы перебраться в Беркширские горы, где он напишет книгу о диаспоризме, которую оставит в наследство евреям.
Поскольку дислексичка Ванда никогда не читала ни страницы, написанной мной или любым другим писателем, то лишь после того, как они обосновались на западе Массачусетса, узнала, что именно там я поместил дом утомленно-героического Э. И. Лоноффа, чей пример флоберовского анахоретства подтверждает самые возвышенные идеалы Натана Цукермана — боготворящего писателей начинающего молодого прозаика из моего «Литературного негра». Однако, хотя ей было непонятно, что Пипик, начав с кражи моей личности, теперь вздумал усугубить свое преступление, спародировав (его путь) самозабвенное отношение к своему делу самоотверженного Лоноффа, она все же знала, что я живу менее чем в часе езды южнее их дома, в холмах на северо-западе Коннектикута. И то обстоятельство, что мое пребывание неподалеку должно было непременно его раздразнить, вновь пробудило в ней опасения, а заодно, разумеется, неугасимые фантазии о том, как она вырвется на свободу, — фантазии, навеянные поучительной встречей со мной. (Я напрасно счел, что она неотразима, подумал я. Чтобы это предсказать, не обязательно быть гением.)
— Ой, милый, — рыдала она, — забудь о нем, умоляю. Мы сожжем «Его путь» и забудем, что он вообще существовал! Тебе не стоит переезжать из мест, где он родился, туда, где он теперь живет! Не стоит ходить за ним по пятам! Наше с тобой время вместе слишком драгоценно, чтобы его разбазаривать! Когда ты приближаешься к нему, у тебя ум за разум заходит! Ты снова наполнишься ядом! Поживешь там — и это опять доведет тебя до помешательства!
— Теперь приближение к нему может только вернуть мне рассудок, — сказал он. Как обычно, на эту тему он ничего дельного не говорил — только нес чушь. — Приближение к нему может дать мне только силы. Приближение к нему — противоядие: единственный способ, которым я все это превозмогу. Приближение к нему — лекарство.
— От него надо держаться как можно дальше! — умоляла она.
— Нет, как можно ближе, — ответил он.
— Искушать судьбу?! — крикнула она.
— Ничего подобного, — ответил он. — Хочешь — можешь с ним встречаться.
— Я говорю не про себя и свою судьбу — а про тебя. Сначала ты мне говоришь, что это из-за него у тебя рак, а теперь говоришь, что он — лекарство! Но он в любом случае ни при чем. Забудь про него! Прости его!
— Да я его уже прощаю. Прощаю ему то, что он такой, и себе прощаю, что я такой, и даже тебе прощаю, что ты такая. Повторяю: хочешь — можешь с ним встречаться. Встретиться с ним снова, завлечь его снова…