Операция "Вечность" (сборник)
Шрифт:
— Считаешь, будет очень трудно?
— Не знаю. Это зависит от тебя тоже. И я хотел бы, чтобы ты знал еще одно. Ты представляешь собой неведомую конструкцию. Медицинский эксперимент.
— Ты уже говорил.
— Да, но я хочу, чтобы ты это понял.
— Эксперимент, мне думается, удачный. Я чувствую себя прекрасно.
— Но ты стал иным. Не таким, каким был, и не таким, как другие люди.
Корн молчал, Тельп внимательно смотрел на него.
— Ты меня понял?
— Не очень. Что значит «иным»? Я этого не ощущаю.
— Не можешь ощущать, потому что не можешь вылезти из
— Зачем ты это говоришь?
— Хочу, чтобы ты знал. Ты — человек, а я, как бы то ни было, врач и обязан тебе сказать.
— Это все?
— Предпочитаешь не знать?
"Не знать", — подумал Корн. Теперь-то он уже знал и его желание или нежелание не имело никакого значения.
— В чем состоит… модификация? — спросил он.
— Во множестве небольших корректировок, но прежде всего в том, что ты нестабилизирован. Иначе я поступить не мог. Корн.
— Нестабилизирован?
— Да. И можешь перестать быть неожиданно, вдруг и, возможно, бесповоротно.
— Умереть?
Тельп как-то странно взглянул на него.
— Нет. Не умереть, а просто перестать быть.
— Не понимаю. О чем ты?
— Я обязан был тебе это сказать, обязан, иначе с человеком нельзя. И прости мне хотя бы ты, потому что я мог этого не делать, и здесь мне нет оправданий.
Тельп отвернулся. Корн хотел схватить его за руку, но пальцы соскользнули с гладкой ткани.
— … нет оправданий, — еще раз повторил Тельп, и стена, раздвинувшись, пропустила его. Он вышел не оглянувшись, и, когда Корн кинулся следом, стена уже плотно закрылась и мягко, упруго оттолкнула его.
— Тельп несколько странноват, не правда ли? — услышал он голос Комы и обернулся, но ее не было. — А ты уезжаешь в институт, где будешь работать и жить, как все люди. Это следующий этап адаптации.
— Но он… почему он так странно говорил?
— Возможно, хотел задержать тебя здесь подольше. Он не понимает, что ты не только пациент, но и человек. Ты не можешь неделями жить в изоляции. Тесты, плавание, беседы со мной — это еще не все. Человек должен работать, встречаться с себе подобными, созидать, быть частью человечества. Иначе он начинает думать о том, чего не было, испытывает чувство одиночества и теряет ощущение счастья.
— Понимаю. Но то, что он говорил…
— Говорится многое, и впоследствии об этом либо сожалеют, либо забывают. Не обижайся на него. Это крупный врач, творец, только, как у всех людей такого типа, его нестандартный разум приводит к тому, что он видит мир в искаженном свете.
— Значит, он говорил неправду?
— Нет. Но это была другая правда, его правда. Ведь то, что клетки твоего организма за время твоей жизни совершают несколько десятков делений, а потом жизнь прекращается — тоже правда, но разве из-за этого люди отказываются любить, радоваться солнцу? Он говорил с самим собой, а не с тобой. Корн. Это его, а не твоя проблема.
— А что будет со мной?
— Ты задаешь известный вопрос. Прежде ты никогда об этом не думал? Наверняка думал, просто не помнишь.
Однако он помнил.
Он видел отца, склоненного над бумагами в теплом кругу света от древней настольной лампы. Отец был историком и знал об удивительных вещах, которые уже тогда были прошлым, но еще жили в памяти стариков. Он был историком времен, которые связывали с началом атомной эры, атомными реакторами, испытаниями атомных бомб, времен волнений и надежд. Когда Корн однажды вошел в его комнату, за окном была ночь, пахли левкои, а деревья по другую сторону улицы заслоняли восходящую луну. Перед отцом лежал маленький пожелтевший листок бумаги, покрытый неровными рядами букв, отпечатанных на старой, еще ручной пищущей машинке. Отец поднял голову и, увидев нерешительность сына, сказал: "Иди, прочти". Корн не понял тогда этого странного стихотворения, но потом не раз перечитывал его и помнил до сего дня. "О чем это?" — спросил он тогда. "Прочти вслух", — сказал отец. Тогда он поднял листок и неокрепшим, еще не вполне мужским голосом, прочел:
Он придет зимой, когда оттепель плавит снег,
Или весной, когда яблоня белеет цветами,
Или летом, когда вечер отдает тепло дня,
А может, осенью, когда листва устилает землю,
И опалит уста
И выжжет очи.
Полыхая жаром солнц,
Обесцветит облака.
И остановит в полете пчелу,
И превратит в уголек муравья,
И испепелит людей,
Которые когда-то смеялись
Устами, которые были,
Глазами, которые были,
Легкими, уже превратившимися
В радиоактивный прах.
А Солнце останется, и облака останутся,
И лес распустит почки,
И застрекочет укрытый в мураве кузнечик,
И проскрипит мутант
О людях, которые были,
А потом исчезли,
О солнцах, что горели,
А потом угасли,
О домах, что поднялись,
А потом рухнули
И звездах, которые смотрели
На все по ночам.
"Не понимаю, — сказал он, кончив читать. — Это неправда". "Этого не было, — сказал отец. — Но это правда тех времен". "Не понимаю, зачем ты этим занимаешься. Ведь это бессмысленно, — он говорил с убежденностью сверхзнания, присущего юности. — Теперь нет и не будет таких проблем". Отец взглянул на него как-то особенно серьезно: "Ошибаешься, сын. Только наивные представляют себе дорогу в будущее в виде автострады. Нет. Дорога эта будет трудной, крутой, но мы пройдем по ней, и только это действительно имеет значение".
3 Он проснулся от толчка. Голова была тяжелой, как после короткого забытья в конце напряженного трудового дня. Сначала ему показалось, будто он вздремнул ночью в поезде, задержавшемся ненадолго на маленьком темном полустанке, а рывок и скрежет — просчет неловкого машиниста, слишком резко тронувшего состав. Потом, уже поняв, что это не поезд, он подумал, что такая ассоциация — далекое воспоминание о какойто поездке в детстве, и только тут сообразил — ведь он никогда не ездил по железной дороге. Может, отец когда-нибудь рассказывал о такой поездке? Он не задержался на этой мысли, потому что увидел на экране плиты посадочной площадки, а за нею — горы. Полукруглый пульт управления помигал огоньками, кабина слегка покачивалась на амортизаторах, которые только что коснулись поверхности.