Опередить Господа Бога
Шрифт:
— …мы перескочили через стену и побежали в центральное гетто, на Францисканскую. Там, во дворе, стоят Блюм (который в той акции все же уцелел) и Гепнер. Тот самый, у которого я стянул из чемодана красный джемпер. Очень красивый джемпер, из настоящей пушистой шерсти…
— Знаю. Тося недавно прислала тебе из Австралии точно такой. А про Гепнера я читала стихотворение: «Песнь об Аврааме Гепнере, торговце железом». Там, кстати, говорится, что друзья с арийской стороны упрашивали его уйти из гетто, но он отказался и оставался там до конца. Ты заметил, как часто в рассказах о гетто повторяется этот мотив: возможность уйти и решение остаться? Корчак, Гепнер, вы… Быть может,
— Блюм рассказал нам (в том дворе на Францисканской), что группа АК устроила налет на стену на Бонифратерской, но из этого ничего не вышло, и что Анелевич сломался, что оружия нет и нам уже не на что рассчитывать… Я говорю: «Ну ладно, ладно, только не будем так стоять». А они спрашивают: «А куда идти?» Нас человек тридцать пять, и Гепнер, и Блюм, и все остальные ждут каких-то приказов, а я сам понятия не имею, куда идти.
Пока что мы спустились в подвалы, а вечером Адам решил вернуться за Аней. Попросил дать ему несколько человек, я спросил, кто хочет пойти, вызвались двое или трое, пошли и потом рассказали, что убежище, где были Аня с матерью, засыпало, и шестеро ребят, которые не захотели с нами идти и остались около прожектора, тоже погибли.
Может, ты хочешь спросить, испытываю ли я угрызения совести оттого, что разрешил им остаться?
— Не хочу.
— Не испытываю, нет. Но мне до сих пор очень горько.
А на следующий день я встретил всех — Анелевича, Целину, Юрека Вильнера, и мы пошли к ним в убежище, те две девушки, проститутки, приготовили нам поесть, а Гута угощала сигаретами. Это был спокойный, хороший день.
Как ты считаешь, про такое можно рассказывать людям?
— Не понимаю, что ты имеешь в виду.
— Например, про ребят, которых я оставил во дворе.
Должен ли врач рассказывать людям такие вещи? Ведь в медицине на счету каждая жизнь — каждый малейший шанс спасения жизни.
— А нельзя ли нам поговорить, например, о прожекторе, о том, как вы перескочили стену, — о чем-нибудь в этом роде?
— Да ведь там было все вперемешку.
Кто-то куда-то бежит, потом кто-то погибает, другие бегут дальше, потом Адам высунул из подвала голову, а по стене сверху катилась граната, я крикнул: «Адам, граната», — и эта граната взорвалась у него на голове. Потом я выскочил из подвала, во дворе стояли немцы, но у меня были два пистолета — помнишь, те самые, на перекрещивающихся ремнях, я выстрелил…
— И попал из обоих?
— Какое там, ни из одного, но успел добежать до дома, немцы за мной, я бегом на крышу — это неплохая история?
— Великолепная.
— Ты считаешь, эффектнее бегать по крышам, чем сидеть в подвале?
— Я предпочитаю, чтобы ты бегал по крышам.
— А я тогда не чувствовал разницы. Почувствовал позднее, во время варшавского восстания, когда все происходило днем, при солнечном свете, в не огороженном стенами пространстве. Мы могли наступать, отступать, перебегать с места на место. Немцы стреляли, но и я стрелял, у меня была собственная винтовка, на рукаве бело-красная повязка, вокруг были другие люди с бело-красными повязками — много людей, — слушай, до чего ж это была прекрасная, комфортабельная борьба!
— Вернемся на крышу?
— Я пробежал по ней до соседнего дома. Все в том же красном джемпере, а красный джемпер на крыше — отличная мишень; к счастью, когда стреляешь против солнца, попасть в цель трудно. В соседнем доме, на шестом этаже, лежал на большом мешке с сухарями парнишка.
Я остановился возле него — он дал мне сухарь, потом
Надо было этих ребят похоронить.
Мы вырыли могилу (во дворе дома номер 30 по Францисканской). Страшная работа — рыть могилу для пятерых. Похоронили мы их, а поскольку было первое мая, тихонько пропели над могилой первый куплет «Интернационала». Можешь в такое поверить? Стал бы нормальный человек петь во дворе на Францисканской?
Потом мы где-то раздобыли сахар и пили подслащенную воду. У меня в группе несколько ребят взбунтовались, они считали, я их затираю и даю мало оружия, и в знак протеста объявили голодовку: отказались пить воду.
Знаешь, что было самое скверное?
Что все больше людей ждало моих приказов.
— Как же закончилась голодовка? (Голодовка в гетто, о Боже!)
— Нормально. Их заставили выпить воды. Ты не знаешь, как заставляют человека во время войны?
Ну так вот, все больше людей, которые были старше меня и опытнее, спрашивали, что им делать, а я сам не знал и чувствовал себя ужасно одиноким.
Целый день, лежа рядом с умирающим пареньком на сухарях, я только об этом и мог думать.
Шестого мая к нам пришли Анелевич с Мирой. Вроде бы на совещание, но говорить, собственно, было уже не о чем, и он лег спать, я тоже заснул, а назавтра предложил: «Оставайтесь, чего вам возвращаться», но он не захотел. Мы их проводили, а на следующий день, восьмого, пошли к ним в бункер, на Милую, 18. Уже была ночь, мы зовем — никто не откликается, наконец какой-то парень сказал: «Нету их. Покончили самоубийством». Остались несколько человек и те две девушки, проститутки. Мы их забрали, и, как только вернулись к себе, оказалось, что с арийской стороны уже пришел по каналам Казик с проводниками и мы будем выходить. (Девушки спросили, можно ли им с нами. Я сказал: «Нет».) Проводников нам прислал Юзвяк — «Витольд» из АЛ; они привели нас к выходу на Простой, мы ждали там ночь, день и еще одну ночь, и десятого мая в десять утра открылся люк, наверху уже была машина, и наши люди, и Кшачек от «Витольда» — вокруг стояла толпа, на нас смотрели с ужасом, мы были черные, грязные, с оружием, — все молчали, и в этой тишине мы выходили на такой ослепительный, майский свет.
Анджей Вайда задумал фильм о гетто. Он говорит, что использовал бы архивные фотографии, а рассказывать обо всем будет сам Эдельман.
Он бы рассказывал перед камерой в тех местах, где это происходило.
Например, перед бункером на Милой, 18 (сегодня там лежал снег и мальчишки съезжали сверху на санках).
Или у входа на Умшлагплац, возле ворот.
Ворот, правда, уже нет, старую каменную ограду снесли, когда строили жилой микрорайон. Теперь там выросли высокие серые корпуса — строго вдоль железнодорожной платформы. В одном из них живет моя приятельница, журналистка Анна Стронская. Я говорю ей, что у нее под окнами, со стороны кухни, стояли последние вагоны поезда — паровоз был там, где тополя. Стронская, у которой больное сердце, бледнеет.