Орнамент
Шрифт:
Мимо Борша плетется заспанный цыган, наверняка всю ночь играл на свадьбе. Цыган боится громнички.
Вот уже и следующий автобус. Прихожане из пригородов (маленький городок тоже имеет свои пригороды) напирают, словно собираясь опрокинуть автобус, то здесь, то там мелькают над головами свечки, толпа как будто поджидает и собирается поколотить тех, кто выходит. Эва не приехала. Приедет уже после обеда? Нет, вряд ли. Я слегка сердит. Было бы даже неестественно, если бы я хоть немного не рассердился. Быть сердитым в такой ситуации полагается. Иду сообщить Йожо, как обстоят дела. Его ведь это касается больше, чем меня. Не надо, чтобы он видел на моем лице слишком уж большое разочарование. Приезд Эвы ничего для меня не значит. Я ничего особенного от него и не ожидал. Так ему и скажу. Эва собиралась приехать к нему, а не ко мне. А может, она еще и приедет. Вполне вероятно, что приедет.
Подойдя к окну, я свистнул, но Йожо не услышал меня или не пожелал услышать. Я взбежал наверх. Он вышел на лестницу с молитвенником в руке.
— Не приехала?
Я кручу головой. Что тут говорить. Йожо спешит назад
Видите, как бегут вперед мысли? Сегодня — тогда и сегодня — сегодня. В данный момент. Тогда мне захотелось говяжьего супа, а сегодня могу сказать, какой у него был вкус. Вкус, обусловленный моим многолетним опытом, и вкус как естественное свойство говяжьего супа, по которому даже слепой может отличить его от фасолевого. Когда я ем говяжий суп, то чувствую у себя во рту нечто говяжье. Мне представляется образ, я не утверждаю, что всякий раз, но все же — образ коровы, которая могла бы еще долго давать молоко и произвести на свет миленьких теляток. Я смотрю на теляток, и в моих глазах появляется что-то телячье. Я мог бы повернуть это по-другому и сказать, что телятки смотрят на меня, однако читателю уже наверняка опротивело мое нахальство, поэтому поворачиваюсь, я мог бы сказать — к нему, если бы читатель не принял это за оскорбление, лучше скажу — поворачиваюсь к себе, погружаюсь в себя, хочу найти в себе себя прошлого и себя будущего, себя в свойствах, себя в своем зрении, себя в мыслях и делах. Скажу так: У Матея Гоза вся его история еще впереди. Он будет смеяться, будет негодовать, невзначай кого-нибудь пнет или будет жаловаться, что кто-то пнул его. Не знает он одного — удастся ли ему когда-нибудь поумнеть. Матей Гоз уже пожил на этом свете. Он не стар, но и не очень молод. Про ум его никто не спрашивал, но ему вдруг захотелось узнать, как обстоят дела с его умом. Но не будем обгонять события! «Если хочешь быть достойным человеком, — говаривал мой отец, — никогда не забывай о своем детстве!». Или: «Не забывай, что твоя фамилия — Гоз!» Ага! Знаем, чего мы должны держаться! Матей Гоз! Сыночек! Единственный! Внучек! «Не забудьте зайти к Бубничу, я заказала у него для Матея сапоги!» Матей Гоз в сапогах. Матей Гоз без сапог. Матей Гоз — как горн, который придает торжественность любому студенческому собранию. Матей Гоз в казенных резиновых сапогах на строительстве «Трассы молодежи». Матей Гоз в университете. Дома. В парке. На улице. В 1953 году от Рождества Христова на празднике Громницы в 85-ти шагах от памятника Урбану Воршу, заколоченного досками. 172 метра над уровнем моря. Точное время: 12.45. Шел снег. Взгляд издалека: 1970 год от Рождества Христова, 2-го апреля, в 15.25. Моросило. Завтра, а сегодня — это уже вчера (это надо понимать так, что писатель просидел над этими строчками несколько дней), настоящий февральский день, метель и сугробы. Сегодня: 4-го апреля 1970 года, 9.48. 25-я годовщина освобождения Братиславы, ясный солнечный день. На улице снега по колено.
Я сказал (семнадцать лет назад), что пойду к пани Ярке, но перед этим забежал еще раз на площадь Борша посмотреть, не приехала ли Эва автобусом в 12.45. Не приехала. Оттуда я отправился по улице Купецкого до Ветерной, заглянуть в корчму, не работает ли, случайно, в свою смену пани Ярка. Ее не было. В корчме, поскольку люди не любят сбегать с воскресного домашнего обеда, было всего пять-шесть посетителей. Коллеге Ярки некого было обслуживать. Ей хотелось со мной посплетничать, но я был очень голоден и нетерпеливо переминался с ноги на ногу, намекая, что мне некогда. Она сказала, что пани Ярка точит на меня зуб, сердится за тот аспарагус, который я позаимствовал у них несколько дней назад.
— Да я вам его верну.
— Ну, да. Только пани Ярка сказала, что без ее разрешения я не должна была ничего вам давать, вы, говорит, и так ничего не заслуживаете, потому что ходите сюда только когда вам что-нибудь нужно.
— А когда мне еще ходить? Когда мне ничего не нужно, я сижу дома и занимаюсь.
— Ну, да. Только пани Ярка сказала, что раньше вам тоже надо было заниматься, но тогда вы все-таки находили время. Через несколько месяцев закончите учебу и потом, говорит, ни с кем и знаться не захотите.
— Я пойду к ней.
— Погодите! Я хотела вам еще передать, что пани Ярка сказала… — но тут ей пришлось обслужить посетителя. Заодно она спросила и у меня, не хочу ли я пива, я ответил, что нет, но еще немного постоял, чтобы не выглядело так, будто я убегаю из-за ее болтовни. И обрадовался, что мужчине, который нас прервал, захотелось выпить пива и рюмку водки возле барной стойки. Он спросил у корчмарки что-то, о чем я узнал только то, что этого чего-то было достаточно.
Мужчина: — Ну, и как, было оно? Было?
Корчмарка глянула на меня и промолвила: — Сколько нам его надо было, столько мы и взяли.
Много они взяли или мало, этого я уже не узнал, но распрощался с ними сердечно, так что обоим должно было быть понятно, как я за них рад.
Пани Ярка ругать меня не стала. У нее было хорошее настроение, что я сразу же заметил. Завтра по календарю — Блажей, у дедули будут именины. Ярка хотела отмечать их уже сегодня, но дедуля — ни в какую.
— И правда! Завтра же Блажей. А я совсем было забыл.
— Можете даже и не говорить! Про дедулю вы забыли, а про других-то нет. — Она тут же поправилась. — Про всех вы забываете. Для вас никого на свете нету, одна только эта к… — она произнесла только первую букву, а я должен был додумать остальное.
Дедуля —
Пани Ярка расхохоталась.
— Я тебе удивляюсь! — сердился ее муж.
Бабушка мыла посуду и мокрой тряпкой влепила дедуле затрещину.
Яркин муж тоже обратился к нему: — У вас же уши еще больше, — сказал он.
— Больше, чем у кого? — спросил дедуля.
Яркин муж только покачал головой. Потом повернулся ко мне и предложил пойти с ним в комнату, сыграть в карты.
— Дедуля, так как же быть с именинами? — не оставляла его в покое Ярка.
— Блажей будет только завтра.
Ярка уверяла, что другие люди празднуют именины или дни рождения на день раньше, но дедуля сказал, что это его именины — ему и решать. Не будет же он праздновать Блажея на Громницы. Каждый должен знать, что полагается, а что нет. Выпить мы можем и сегодня, но два праздника смешивать не будем.
Мы перешли в комнату. Яркина мать поставила передо мной тарелку говяжьего супа. Мне показалось, что в нем сварили много овощей, особенно моркови, и поэтому суп был сладковатым, кому-то это могло бы и не понравиться, но мне морковь вполне по вкусу. Хуже, если в суп положат слишком много сельдерея или кусок деревянистой кольраби, или половину капустной головки, что щедрые хозяйки порой себе позволяют, а Матей Гоз или кто-нибудь другой, кто в таких вещах разбирается, вдруг найдет эту капустную головку, даже если хозяйка суп ему процедила, крутит ее на тарелке, перебирает ложкой капустные листья, чтобы найти там кочерыжку и сказать: — Послушайте, вот это вы мне в суп не кладите. — Такому едоку, конечно, трудно угодить, если сам он не хочет, чтобы ему угодили. К счастью, Матей Гоз не столь придирчив. Смешно было бы считать такое свойство характера придирчивостью. И удивляться этому не следует, как не следует удивляться астроному, который не может довольствоваться видом Венеры или Туманности Андромеды, а хочет наблюдать за всеми звездами и созвездиями, огнями и огнищами, туманностями и туманами, хочет знать и то, чем небосвод приправлен. А Матей Гоз хочет увидеть кочерыжку. Это не очень-то умно, но и не слишком глупо, через кочерыжку мы можем потихоньку перейти к корню или ближе к семени, в котором заключено будущее капустной головки и даже возможное будущее будущих семян. Поумнеть мы не поумнели. Все выглядит так, будто я никак не могу доесть предложенный мне воскресный суп или никак не могу замолчать то, что сегодня уже 4-е апреля 1970 года. Утром светило солнце, а после обеда снова идет снег. Природа сама может над собой посмеяться, а если не получается иначе, посмеется с моей помощью. Так легко мне было говорить о громничном воскресенье семнадцатилетней давности, легко уже и потому, что обычные будни бывают порой более воскресными, чем воскресенье. Устрою себе воскресенье, когда захочу. Кто-то испортил мне воскресенье. А я не могу представить себе жизни без воскресений. В воскресенье общегосударственная трудовая смена. Воскресенье перенесли на какой-то другой день, скажем, на вторник. Я не был в воскресенье на занятиях. Почему ты не пришел в воскресенье на занятия? Я не мог прийти, поскольку было воскресенье. А мы уже не воскресничаем. Однажды в воскресенье мать Ярки угостила меня воскресным супом. Она угостила меня и говядиной с картошкой. Столько предложений лезет ко мне на бумагу, нужно как следует постараться, чтобы отбиться от них. Бабушка говорила: — Если хотите, я дам вам мяса с хреном. А если хотите, могу вам дать мяса с картошкой и к нему немного капусты. — Дайте мне, что хотите! Немного хрена, кусок мяса и немного капусты. А если найдете на кухне еще чего-нибудь, что можно съесть, положите и это, поскольку мне надо поскорее закончить этот абзац. Я мог бы напридумывать множество всяких блюд, но человек я скромный, слишком уж у чужих людей не нахальничаю и не распоряжаюсь, мол, дайте мне еще того, да еще этого.
Я уже пообедал, мог бы поблагодарить и уйти, если бы Яркиному мужу, как обычно, не захотелось сыграть в карты. Потом к нам подсел дедуля, а вслед за ним и пани Ярка. Но сначала она включила радио, чтобы нам было весело и чтобы добавить игре живости. Целый час мы слушали духовую музыку, песни и марши Карела Вацека, Кмоха, Валдауфа и Карола Падивого. Вот это да! Целый час, а может, всю жизнь. Я еще как следует и не родился, а отец уже играл мне на эуфониуме. Я закричал, и он, не зная, как еще проявить свою радость, приложил к губам мундштук и искал терцию для духовых, а мама — ну, мама — это мама, — она забыла про боль, видя, как мужчины радуются. Каждый отец думает, что у него родился необыкновенный ребенок; мой тоже; ему хотелось это необыкновенное во мне как можно раньше пробудить, выманить из меня наружу и показать миру; он часто присаживался на корточки или склонялся возле колыбели и играл, играл, а из инструмента, словно из какого-то волшебного клубка, разматывались желтые и розовые волокна, они вытягивались из сверкающего инструмента, на который падал из окна солнечный свет, он ломался, переливался искрами, мама смеялась, а бабушка за жужжащей прялкой пела: «… Она вся во шелку-у-у, ой, платье длинно на моей милой из шелку-у-у…» Ноги мои стали крепче, я уже мог, — правда, если бабушка забывала запереть на крючок калитку, — убежать на гумно, где для меня каждый раз падало на тропинку пять-шесть медовых груш; я быстро подбирал их и спешил дальше; ящерка грелась на солнце; у хомяка из-за щек брызгало зерно; сквозь пшеничные колосья с поля видна была раскачанная, разволнованная, разгоряченная, развеселенная колоколами Трнава, куда женщины из Цифера, Болераза, Горних и Дольних Орешан, Модранки, Завара, Траковиц — из всех этих деревень приезжали продавать белое и желтое полотно, расшитое желтыми и розовыми нитками.