Особенная дружба | Странная дружба
Шрифт:
Вторник, 3 января. Первый день нового семестра. Из–за снега было не слишком приятно возвращаться в колледж на машине, и Жорж поехал на поезде, так что на этот раз он оказался уезжающим, а его родители — провожающими.
Люсьен, как ехавший из более отдалённого пункта, придержал для него место. Его лицо сияло. Он был нетерпелив в желании вытянуть Жоржа в коридор, где и поведал ему новости: ему написал Андре; его письмо пришло вчера.
— Это поразительно, — заявил он. — В самый последний день! Для меня всё изменилось в тот же миг — я стал необращённым так же внезапно как обратился! Это было забавно. Когда я читал его письмо, то словно чувствовал, как медали и скапулярии падают и падают с моей одежды. Индульгенции, четки, ангелы–хранители, «Милый Иисус», всё это уничтожено! Ты и мой дядя были правы.
— Берегись! Теперь моя очередь обращать
— Не думаю, что от нас двоих исходит столько веры, чтобы беспокоится об обращении.
Люсьен не удержался от соблазна показать Жоржу то чудесное письмо, которое он вез с собой. Он сказал:
— Ты никогда не читал стихов Андре, а это образец его прозы.
Мой дорогой Люсьен,
Думаю, ты будешь рад наконец–таки получить от меня весточку, вместе с наилучшими пожеланиями на Новый Год. Ты услышал бы обо мне пораньше, но я приехал домой на каникулы с гриппом. Я не хотел писать тебе до тех пор, пока мне не станет лучше. Наша дружба не должна знать ничего, кроме красоты и удовольствий. Я говорю «наша дружба», потому что уверен, что из–за нашей абсурдной разлуки ничего не изменилось. Кроме того, как мы сможем изменить наши Звёзды? Согласно им, мы всегда будем вместе. Для начала, ты должен позволить мне отругать тебя за то, что после моего исключения не писал мне. Я гораздо больше был озабочен из–за твоего молчания, чем из–за твоей неосторожности, поскольку, конечно же, ты не намеренно потерял стихотворение, вызвавшее все эти волнения.
Помнишь ли ты те вирши, которые я скопировал для тебя (и сколько внёс изменений в процессе) из книги Ферзена, оставившего о себе плохую память в начале века [Жак д’Адельсверд—Ферзен, 1880–1923, французский аристократ шведского происхождения, денди, писатель–символист прекрасной эпохи. Педофил–гомосексуалист, замешанный в начале XX века в сексуальный скандал со школьниками]? Вероятно, ты даже не знаешь, сколько эти стихи значат для меня. Я был достаточно глуп, чтобы подписаться под стихотворением, но к счастью, я не поставил твоё имя в посвящении — что тебя и спасло.
Тебя бы рассмешила моя дискуссия с настоятелем на тему барона Ферзена, существование которого, несмотря на мои заверения, он упорно отрицал, пытаясь заставить меня признать, что стихотворение является моим собственным произведением. Для того чтобы опровергнуть меня, он даже консультировался со всеми своими справочниками, которые, к сожалению, про дело с Ферзеном выдавали исключительно одни только вопросы.
В любом случае, будь я автор или переписчик, это сделал я. Больше ничего не оставалось, как разыграть классическую сцену покаяния, аккуратно и постепенно переходя от стадии самобичевания к раскаянию, с обязательными слезами, струящимися от угрызений совести.
Я должен был быть осторожным, чтобы избежать слишком большого очернения в глазах моей семьи. В результате я был принят в лицей — без труда, на полный пансион. Такова жертва любого, кто находился под присмотром преподобных Отцов. Если ты спросишь меня, то мне завидуют: старая история про лиса, которому пришлось отрезать хвост.
Я часто подумываю о следующих больших каникулах. Конечно же, я надеюсь, что твоя семья, как моя, собираются снова поехать туда. А ещё, я часто думаю о прошлом лете, изумительном лете, мысль о котором согревает мое сердце, даже в твоё отсутствие. Мне чудится, что я проживаю ту ночь под звездами снова и снова, когда мы засыпали при свете луны, как два Эндимона [олицетворение красоты, в греческой мифологии знаменитый своей красотой юноша]. Или, если быть более точным, спал ты, а я смотрел на тебя — способного вдохновить самого маркиза Ферзена.
Но вместо того, чтобы создавать поэмы об этом, для нас лучше держать все эти воспоминания в глубине души. Там, где никто не сможет прикоснуться к ним. Там, где никто не сможет ни помешать Андре быть с Люсьеном, ни поцелую Андре, который он имел обыкновение делать…
Жорж был очарован этим письмом. Он был рад, что Андре даже не мыслил о какой–либо его причастности к делу со стихотворением. Настоятель не сказал, где были найдены стихи. След, ведущий к нему, был утерян. Письмо было так же хорошо и тем, что больше не требовалось упрекать Люсьена в том, что Андре по–прежнему был к нему привязан. И Жоржу сейчас не было нужды ревновать, потому что у него объявился другой объект для страсти. Главным образом, именно по этой причине, письмо доставило ему удовольствие: там говорилось на языке нежности, который он ощущал и в себе. Оно соответствовало состоянию его души.
Поезд только что отошёл от станции С.; в нём где–то должен был сидеть юный Мотье. У Жоржа появился соблазн посмотреть, где именно, но он не стал выбираться из своего угла. Он был уверен в присутствии того мальчика; это проявилось в нарушении его собственного состояния. У него не получалось слушать то, что говорил Люсьен — что–то насчёт того рокового стихотворения, которое, по–видимому, он не никак мог вспомнить, сохранив гораздо меньше, чем потерял. Он продолжал говорить о своем намерении избавиться своих благочестивых трудов, передав их разным одноклассникам. Мало–помалу, приятные чувства, переживаемые Жоржем, начали менять свою природу. Он вдруг испугался силы своей страсти: по сравнению с ней, та, что была между Андре и Люсьеном показалась ему пустяковой. Он стал бояться не того мальчика, а самого себя. У него появилась надежда, что мальчика нет в поезде, и что тот не собирается возвращаться в Сен—Клод. Эта мысль показалась ему отвратительной; но разумной. Он попытался избавиться от надежд на эту дружбу, уповая, что она никогда не расцветёт; словно опасаясь, что она создаст осложнения гораздо более серьезные, чем те, которые испытали Андре и Люсьен.
На пути от станции до школы к Жоржу подошёл Морис, поблагодаривший его за письмо. Тот, кому на самом деле предназначалось это письмо, бегал и играл в стороне от них: лепил и бросался снежками, забредал в сугробы, скользил по льду замерших канав — безусловно, совсем не подозревая о мытарствах, которые, по возвращении в колледж, возможно, были припасены для него.
Как было сказано в своде правил, всё сообщество колледжа собиралось в юниорской студии, дабы «выказать почтение монсеньёру Настоятелю и господам профессорам». Мальчик из формы философии [один из старших классов колледжа] прочитал официальное приветствие, на которое настоятель ответил словами девиза бенедиктинцев: Ora et Labora [Молись и трудись, лат.]. Жорж увидел среди младшеклассников мальчика, чей образ владел его душой: тот находился в дальнем конце четвертого ряда. Он мог видеть его только сзади, и, время от времени, в профиль: этого было достаточно, чтобы обрадовать его. Настоятель сказал:
— Молитва никогда не встанет на пути труда, поэтому мы даём вам возможность молиться так много, как только это возможно. Время, которое мы посвящаем Богу, никогда не уходит впустую. Когда святой Раймунд Ноннат, будучи всего лишь простым пастухом, молился, ангел следил за его стадом и отгонял волков.
Они пошли на вечерню в церковь. Жоржу не терпелось: вдруг там изменились места мальчиков младшей школы. Он благословил небо, когда юный Мотье встал на колени на том же самом месте, как в последний день прошлого семестра.
Литургические орнаменты на этот были белыми [В богослужении римского обряда литургические цвета меняются в соответствии с годичным циклом литургического года; при служении особых месс, и во время совершения некоторых таинств. В настоящее время используется пять основных цветов — фиолетовый, белый, зелёный, красный и чёрный, и несколько дополнительных — розовый, голубой; а также белый с золотым и серебряным шитьём. В прошлом использовались жёлтый и «пепельный» цвета], но это первое приветствие Нового года ничем не уступало первой мессе в октябре: цвет любви по–прежнему доминировал. И не только из–за красной, как обычно, лампочки над алтарем; на время праздников ясли были устроены в нефе, и лампы, освещавшие их, тоже были полностью красными. Это напомнило Жоржу отрывок из «Песни Песней», скопированный им в свою записную книжку: «Ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные; она пламень весьма сильный». Разве «любовь» и «дружба» — не одно и тоже? В стихотворении Ферзена «Ami» и «Amour» [Друг и любовь, амур, купидон, фр.] тоже были связанны. И Рождество, прославляемое школой, тоже было полно любви. Святой Дух был «Духом любви» — Жоржу вспомнился гимн, прозвучавший на первой службе первого семестра. Лишь в немногих лекциях и проповедях Уединения не содержалось какого–либо намека на любовь. У Жоржа это слово вызывало улыбку; но сейчас он понял; не зря оно так щедро используется его наставниками.