От фонаря
Шрифт:
На автобусном вокзале женщина, как оказалось, нищенка (или в роли нищенки?), подошла и, прежде чем заговорить, рассмеялась, и так самозабвенно и тихонько рассмеялась, прихватив меня слегка за локоть, что я спросил: «Что вы смеетесь?» – «Нет, ничего», а затем немедленно попросила денег, – надо же! ведь я на мгновение стал ее заинтересованным знакомым и отказать не мог, фокус был выверен на доли этой самой секунды и показался мне очень изящным.
«В „Бриг“ слетаются так называемые творческие люди города, другими словами, люди, ненавидящие друг друга с открытыми объятиями, „старики“ и „старушки“, но сегодня пусто, лишь за одним столиком сидит мужчина, и, присмотревшись, Дмитрий его узнает.
Есть
А потом белое лицо попадалось вновь и вновь, и это напоминало старый патефон и заигранную пластинку, когда иголка соскакивает на ту же борозду, и даже после длительных, дважды по несколько лет отсутствий, возвращаясь, Дым непременно натыкался на него, но тот его никогда не узнавал, а может быть, он и был всякий раз другим человеком – мало ли вытянутых лиц с крючком? Но Дыму мерещился все тот же тип, и это была односторонняя его слепящая память на унижение трусостью, тот и впрямь ничего такого не помнил.»
У меня был подобный опыт трусости, после которого я вооружился отцовским трофейным ножом, валявшимся в буфете и давно забытым. Сработанный на славу немецким мастером, в кожаном чехле, он уютно и незаметно крепился на ремне. Этот идиотический юношеский порыв едва не стоил мне тюрьмы, но тогда я не знал, что с каких-то пор, в более зрелом возрасте, изредка буду впадать в необъяснимую беспамятность, до обморока, не контролируя и не помня через минуту своих действий.
Природа существует без нажима, даже гроза. А человек опьянен сознанием духовного роста с последующим переживанием всякий раз большего своего совершенства. То и дело он восклицает: «Я все понял!» или «Что-то мне приоткрылось!» То и дело он хочет искриться талантом в торжествующей значительности. Я видел людей, воспаряющих в этой лихой намеренности так, что у них шипели волосы, точно загорались, – казалось, их сжигала похоть, прянувшая в голову. И не обязательно «творческих людей», как пишет Леонид, такое случается с кем угодно.
Некогда, пребывая в роли продавца книжного магазина и советуя что-то одной даме, я почувствовал на себе боковой взгляд и, продолжая диалог, пытался уловить, откуда и чей, и – уловил: директор магазина, а это был один из первых дней моей работы, лысый маленький человечек, следил за мной. Его состояние превосходило заурядные возможности, но длилось: тишина хищника перед прицельным прыжком, сероводородное растворение в воздухе, изъятие себя до взведенного копья взгляда, триумф микроба с массой гиппопотама, – оценивая, достоин ли воин его армии, он чувствовал себя Наполеоном на пике сражения и в этот момент был воистину велик в своем нехитром профессионализме. А в следующий – оказался хитрым, но обыденным вором и сел в тюрьму.
В складском помещении работал Лева, на которого когда-то упал мешок с мукой. Передвигаясь, он давал себе вслух команды по ориентировке на местности: «Налево!» – и уходил за полку. «Выходим!», «Прямо!», «Так держать!» Но никогда – «Я все понял!» или «Что-то мне приоткрылось!».
Я им любовался.
Это философское филе с гарниром было подано в мою голову после того, как бархатными шажками пошел дождь и я упрятался в магазин, правда, не книжный, а продовольственный, а перед этим, сидя на любимой скамейке, увидел белку. И вот что произошло:
а) крупная дождевая капля упала ей на хвост;
б) хвост извилисто дрогнул;
в) быстрым движением головы белка направила взгляд на меня;
г) миг мы смотрели в глаза друг другу;
д) затем она сорвалась, взлетела до середины ствола и замерла.
Что в твоей голове?О, испуганная решимостьбеличьего комка.Белки у нас не водятся, а эта прискакала из американского пейзажа, в котором я пребывал три года в 90-х. Я смотрю на старого знакомца, он разговаривает с продуктами питания. Никогда не слышал, что именно он говорит, но пантомима выразительна и драматична: жестикулированный диалог. «Брат» Левы, но со своей специализацией.
Вероятно, он слышит в ответ белый сахарный шепот из плотно набитых пакетов, или разноцветные восклицания круглолицых фруктов, или глухие сдавленные гулы из маленьких консервных тюрем. Он произносит последнюю глухонемую реплику и скрывается за кулисами полок, дождь кончается, я выхожу в мягкий апрельский вечер.
«Это выяснилось по ходу неизвестно как завязавшегося разговора – кажется, Дым послал ему черную розу в бокале, – но все уже становилось незнакомкой, и белолицый говорил: „…ах, что это была за картина, мы пили с Охотским после его концерта в пилармони (на мгновение он вырулил в грузинский акцент какого-то анекдота: тэбе савэцкий власть школ дал? раял, скрыпка дал? пилармони дал? играти умэишь?), слышь, он зашел с букетом цветов и бутылкой водки, у меня своя, но утром мне аккомпанировать в каком-то ДК, он успокоил, мол, по рюмке и разбежались, какое по рюмке, пока все не уговорили, не разошлись, в шесть утра я его провожаю к метро, слышь, зима, снега по колено, он с цветами и виолончленом, пальто нараспашку, я в чем попало, тапочки на босу ногу, идем к метро, навстречу люди на работу, темным потоком таким, он застревает в турникете, перешагивает, виолончлен над головой, и скрывается, слышь, там, внизу, в аду этом, я возвращаюсь, грохаюсь спать часа на три, потом стакан воды и снова пьян вчистую, но надо ехать, на сцене не рояль, а пианино, начинаю, певица поет, а пианино раскачивается, от ветра на сцене или само неустойчивое, и я, слышь, чувствую, что вот сейчас сблюю на клавиатуру, страшно пили, эти цветы в снегу, зима, январь, наверное, как сейчас, я почему и вспомнил, что январь…“
– „Да, ночь, улица, январь…“ – поддакнул Дым.
– Вот то-то и оно, что я-тварь, вы-враль, слышь, га-га-га, ятварь, вывраль… а гастроли! это же…
– Ну, давай за Блока!
– Из-за Блока оно и вышло, я ж похож на него как две цапли воды, га-га-га, носами, а она плечом еще повела, Лидия, представилась, ну и пошло-поехало…
Он говорил безостановочно. Дым смотрел вроде бы ему в лицо и подтверждал свое внимание многообразно окрашенными междометиями, но то было автоматическое прикрытие его отступления в никуда, в оглядывание покойницкой ресторанного зала, с белыми квадратами столов, сервированных приборами, спеленутыми, как мумии, с отдаленной и почти неразличимой, но еще звякающей компанией в дальнем углу, с эстрадкой, на которой кто-то умерщвлял и складывал аппаратуру, как будто отцеплял больного от системы жизнеобеспечения: проводов и трубок…
Дым поддакивал, потому что давно не придавал словам ни малейшего значения, ни своим, ни чужим, а тот перелез на баб и где-то на третьей стал выдыхаться, тогда Дым бесстрастно воспрянул и исполнил свою партию с зажигательными преувеличениями, импровизируя на тему последних развратных дней, ресторан закрывался, двойник Блока приобнял Дыма, пойдем, говорит, продолжим у меня; разгоряченный похабным рассказом, он вроде обрел второе дыхание, и они выплеснулись на улицу. Ночь, улица, Дым привычно, но и неожиданно – еще мелькнуло: „привычная неожиданность“ – похолодел оттого, что все это уже было в другой жизни.