Отрешенные люди
Шрифт:
Два дня я ходил, словами аксиньиными ошпаренный, ажно чесаться начал, будто зараза какая ко мне пристала. А оно, золото, зараза и есть, через него, через страсть к нему и помереть в короткий срок можно, коль не пересилишь себя. А где уж мне, слабому человеку, особенно, когда такая баба, как Аксинья, намекнула. Уже и себя не помнил, начал возле дома филатьевского прохаживаться, приглядываться, примериваться. Только чего мне примериваться, когда я там каждую щелочку знаю за столько лет службы своей, где какая доска, вдоль или поперек лежит, и даже то мне доподлинно известно. А хожу! Хожу, как медведь вокруг пасеки, хошь и знаю про охотников с ружьями, с зарядами.
— А Камчатка тот, где сейчас есть? — неожиданно перебил складный Ванькин рассказ граф Татищев.
— Камчатка где? — не сразу понял Иван и посмотрел на графа так, будто впервые его видел. — Да откуда мне знать? Взяли его год, а то и два, назад да и упекли в острог.
— Кто же брал его? — спокойно глядел Татищев на Ивана, словно сам не знал из предыдущих показаний, что именно он, Иван, поссорившись с Петром Камчаткой, выдал его полиции.
— То к моему рассказу дела никакого не имеет, — дерзко, глядя прямо графу в глаза, ответил Иван. — Коль неинтересно вам про все, что сказываю, слушать, то я не буду… — и он замолчал.
— Хватит норов–то показывать. Знаю, не лыком шит Иван Каинов, но лучше нам с тобой все миром решить. А то ведь сам знаешь… Палача кликну, и он язычок тебе быстрехонько развяжет, рот разлепит…
— А и зовите! — с вызовом бросил Иван. — Не захочу, то никто меня не заставит говорить…
На некоторое время в комнате повисло грозное молчание, и слышался лишь шелест бумаги, переворачиваемой секретарем, да шуршание песка, ссыпаемого им обратно в песочницу. Первым не выдержал граф и примирительно сказал:
— Хорошо, не рассказывай про Камчатку, будь он трижды неладен. Давай по делу Филатьева.
Иван еще какое–то время помолчал, подчеркивая тем окончательную свою победу, вытер мокрые губы рукавом, причмокнул и начал:
— Встретил меня, значит, Петр Камчатка подле филатьевского дома, окликнул. А я его и не слышу! Уставился на окна и, словно околдовал меня кто, стою истуканом каменным. Он меня за плечо тронул. Ничегошеньки не чувствую! Может такое с человеком быть? Мне бы кто ранее сказал, то ни в жизнь бы не поверил ему, высмеял бы зараз. А тут с самим приключилось. Но растряс меня Петруха.
"Айда отсюда, — мне толкует, а я на него бестолково гляжу и головой качаю, мол, не пойду. Тогда он мне: Мужики тебя ждут, дело одно удумали, потолковать надо…"
Ладно, пошли мы с ним в кабак, где собирались обычно, кабатчик из своих был, в дальнюю комнату проводил, где никто не услышит, о чем мы сговариваемся, не донесет. Потом уж я узнал про него, будто он полиции и выкладывал все, как есть, про нас. Все ли, нет ли, он полиции сообщал, не знаю, но и подарки наши изрядные принимал, не отказывался. Вот пришли мы в тот кабак, в дальнюю тайную комнатку, а там уж дружки наши сидят, спорят о чем–то, кулаками машут, глянул: до драки недалеко.
"Вот ты, Каин, скажи, — Леха Жаров ко мне, — плохо разве барку купецкую, что на Яузу пришла, обшарпать? Сам видел, что купцы, которые на ней приплыли, с утра в город уходят, а на ней лишь один человек остается. Товаров у них, похоже, тьма–тьмущая. Налетим, повяжем того сторожа, и все наше будет…"
А Степка Кружинин с ним не соглашается, головой рыжей трясет, мол, опасное дело, увидит кто, кликнут полицию, и — пиши пропало. Давыдка Митлин молчит, не встревает, а те два, как петухи, друг на дружку наскакивают, еще чуток, и зачнут по мордасам бутузить. Ну, я тут на них пришикнул, осадил, выслушал по новой резоны ихние, прикинул, на сколь рублев там, на барке купецкой, товару
Оставил между них Петьку Камчатку верховодить, до драки дело не доводить и айда обратно к филатьевскому дому, будто зовет–кличет кто меня туда. Петька–то вызвался было со мной на пару пойти, да отказал я ему. Уж такая сласть у меня во внутрях взыгралась несказанная, чтоб самому в последний раз оглядеть все, обмозговать толком.
Ладно, иду по Китай–городу, орешки пощелкиваю, кожурки выплевываю, а ядрышки разжевываю. Глядь, а баба одна курицу живую продает. Остановился я подле нее, хотя сами подумайте: на кой мне курица, а тут…
Скорехонько выторговал я у нее задешево ту курку, за пазуху сунул и дальше подался. Курка у меня присмирела, пригрелась, того и гляди, квохтать начнет, а то и яичко мне покладет в тепле–то. И знаете, ваше сиятельство, о чем мне думалось тогда? — дерзко прищурил глаза Иван в сторону графа Татищева. — Да откуль вам знать про то! А думалось мне совсем о смешном и несурьезном деле… Будто бы приду я сейчас в свой дом собственный, которого у меня сроду не бывало, а там хозяйка ждет, на Аксинью обличьем похожая, а может, она самая и есть… Ждет, значит, в оконце поглядывает, поджидаючи, а я тут, на порог всхожу. Дверь открываю, а она, Аксинья, мне на шею прыг, а курица та как заквохчет, испугает, пущу ее на пол, засмеюсь… Потом на лавку сяду, женку рядом посажу и станем с ней этак смотреть на курку, что по полу в избе нашей ходит, крохи с пола подбирает… — Ванька замолчал надолго, вздохнул и потянулся к ковшу с водой.
— Интересно ты, Иван Каинов, рассказываешь, — подал голос граф Татищев, — прямо как по писаному. Не сочиняешь? Складно больно…
— А на кой оно мне сочинять? Или больше заняться нечем? — взвился Иван. — Мы люди простые, что было, то и сказываем. А не желается вашему сиятельству слухать про все это, то могу и помолчать… Как скажете…
Алексей Данилович криво усмехнулся, пододвинул к себе большой бронзовый канделябр на три свечи, сковырнул пальцем восковой наплыв, подержал чуть и бросил на стол, громко вздохнул:
— Эх, много разных воров–разбойников пришлось мне повидать, но такого, как ты, ерепенистого да с гордыней непомерной мне, мил дружок, встречать не доводилось. Будто ты из благородных людей происходишь, уж столько в тебе гонору да спеси, и смерить невозможно. Хватит пререкаться, по делу говори.
У Ивана затекли ноги от долгого стояния, но гордость не позволяла ему попросить разрешения сесть на лавку, а сам граф не предлагал, потому постепенно копившаяся злость проснулась в нем, и он, заиграв желваками на скулах, заговорил жестко и отрывисто: