Овидий в изгнании
Шрифт:
Научные исследования и сопряженные с ними уроки развития речи шли сначала стихийными усилиями энтузиастов, а потом получили методическую основу. Думали первое время, в романтическую пору науки суммаморологии, что такое хорошее стихотворение, как «Высшая любовь», само по себе недалеко от идеального, и достаточно где-то в нем переставить слова, придав ему последний лоск и штрих, чтоб задачу выполнить. Для этого писали: «Леса, холмов гряды, речная гладь», «С чем бездны штурмовала небосвода» и, подымая нетерпеливую голову, смотрели, что изменилось. Потом голову опускали и переходили к более смелым ритмическим вариациям, придавая, скажем, второй строфе такой вид:
Что говорить, как по-сыновьи,
Под суеты завихренья личной,
Радуюсь, в ней замечая новые
Черты спокойного величия?
Потом уже дерзали от каботажного плавания по тексту уйти в свободное творчество, всемерно придерживаясь, однако, державной поступи первоисточника, с призывами вроде «Дерзай греметь, как цех завода» и лейтмотивом любви к родной земле, пусть и переживающей
Радуюсь я, что от холмов Венеры привычно до бездны
Выверенной повторять будет и путь мне, и бой, —
в казенных кабаках, не обинуясь тем, что «гладь» — все-таки существительное, а не призыв, а «штурмовала» — глагол, а не «кого-чего», под визг хроматической гармошки пели пронзительно-ядреные тексты вроде следующего:
Жарче штурмовала гладь!
Чтоб кипенье повторять,
Завихренья надобны
Мне немеряной длины!
Новый Комитет пересмотра не знал, чего ему хотеть от себя и общества; на его заседаниях одно время серьезно рассматривали концепцию невмешательства в текст, основанную на том, что «Высшая любовь» исторически стала градообразующим фактором, под действием которого сложились на данный момент удовлетворительно функционирующие инфраструктуры, способы ориентации, морально-нравственные ценности и ряд процветающих научных дисциплин, таких как стихотопография; потом заметили, что эта концепция мало чем отличается от сектантской трактовки стихов Грибачева как Божьего бича, и решили ее членораздельно не оглашать, но на практике ее придерживаться до появления лучшей. Люди со временем дичали, из принудительных слов у них ничего не выходило, а с другими они не могли, и теперь в быту объяснялись больше криками и жестом. Институт держался дольше всего, там были рафинированные интеллектуалы, умевшие из тридцати восьми существительных делать чудеса, а когда открылся способ производить их из других частей речи, вследствие чего лексический запас пополнился словами «личность», «повторизна», «впередище» и «гремля», это отмечено было трехдневным гуляньем с массовыми насилиями над личностью, повторизной этих насилий и фейерверками из смоляных бочек. В подвалах развивались черные магические практики; из уст в ухо передавали, что кому-то удавалось с помощью магического слова ТЛИДВЧД, составленного из каждой седьмой из первых сорока девяти букв текста, призвать духов земли, древних циников с экземой на лбу, и они дали какие-то положительные пророчества о судьбе города, но каким количеством непорочных младенцев эти интервью были покупаемы, прямо не сообщалось.
И в конце концов настал момент, когда люди покинули город. Они вышли из него угрюмой стаей, не оглядываясь, отбивая набеги волков и оставляя на снегу больных паршой. Они дошли до близлежащих гор, выжили пещерных медведей из их обиталищ и вселились туда со свирепой уверенностью в том, чего выразить словами не могли.
А в городе осталась одна старушка, тронувшаяся рассудком еще в первой молодости и ходившая вечно в соломенной шляпке; не приходясь никому родней, питалась она чем Бог пошлет, и Он, наказав ее земляков ямбическими строками, ее бедности не забывал. У нее перед балконом, куда она сыпала залежавшиеся крошки земляничного печенья и стирального порошка для голубей (давно уж улетевших, потому что голуби не живут там, где нет людей), громоздилась буква Ж из слова «жарче», через которую свет проникал только с девяти до половины одиннадцатого утра. Сидя в полумраке, она вела бесконечные беседы со своим кавалером, который у нее то ли когда-то был, и она из-за этого повредилась в рассудке, то ли его никогда не было, и повредилась она из-за этого, — неважно, но она говорила за них обоих, от себя ласково упрекая его за ветреность и от него горячо опровергая ее обвинения и предъявляя какие-то там доказательства своего постоянства. Бесконечные эти разговоры их обоих не пресыщали, потому что больше заниматься им было нечем. Однажды зимним утром, выглядывая с вытянутой шеей в просветы буквы Ж, она замечала снежные пологие холмы, окрашенные розовым, и раздумывала, хорошо ли было бы сейчас, взяв своего кавалера с собой и выбравшись из загроможденных высшей любовью улиц, оказаться в ветреном поле, с качающимися былками мертвой лебеды, чтобы там снова завести их нежные укоризны и пылкие оправдания. И вот, раздумывая об этом, она почти механически сказала себе:
Холодней будет
о том, что привычно, мне
в поле говорить.
Это и было то идеальное стихотворение, которое столько лет тяготило город: и тяжкие, облупившиеся буквы, в которых ночевали бездомные и собаки, тут же рассеялись, точно их никогда не было; и люди, ушедшие в бесплодные горы, подняли глаза от своих мотыг и смотрели, пытаясь понять, что изменилось в обыденном поле их зрения.
— Боюсь, это все, чем я могу вам помочь, — закончил Эмбек Азатович.
Последовала минутная тишина.
— И что вытекает из этой притчи для нас? — с недипломатичным нажимом спросил средний сантехник.
Эмбек Азатович пошевелился.
— Если бы я хотел сказать, что вытекает из этой притчи, — ответил он с легким раздражением, — я должен был бы рассказать ее заново от начала до конца. Вы на этом настаиваете?
— Ни в коем случае, — поторопился старший сантехник.
— Прекрасно. Тогда, я полагаю, я ответил на ваши вопросы.
— Эмбек Азатович, — искательно сказал старший сантехник, — можно мы вам в филармонию японскую виолончелистку подарим? А то у нас лишняя.
— Японскую, говорите. — Эмбек Азатович пожевал губами. — А как она в смысле выездов в подшефные колхозы? Не заноет? Справки не понесет из поликлиники?
— Выдержит, — подумав, сказал Семен Иванович. — У них там бусидо. Строго очень с вассальной верностью. Чуть что не так — давай животы кроить.
— Что же, приводите, — благосклонно сказал Эмбек Азатович. — Где-нибудь в пятницу, ориентировочно, у нас оценка и прием. А сейчас — извините, концерт начинается. Всего хорошего.
Старший сантехник, ударив себя по коленям в знак завершения и поднявшись, потянулся к выходу; за ним шел средний, шипя ему в сутулую спину: «Надо было виолончелистку сразу дарить. Он бы, может, почувствовал себя обязанным». Сзади грянул магнитофонный звук, и занавес с шелестом разъехался под плески зала. Отчетный концерт застал их на месте, уходить теперь было неудобно. Они присели с краю.
Глава седьмая,
где репертуар гармонично сменяется пантеоном
На сцену, благожелательно колеблясь телом, вышла женщина-конферансье в праздничных блестках.
— Дорогие друзья, — авансом нарекла она присутствующих, — мы начинаем концерт, посвященный юбилею нашей филармонии. Сегодня мы славим творческий Дух, который из века в век один и тот же, потому что дух не имеет возраста. Его откровения были явлены Платону, Данте, Веласкесу, Даниилу Андрееву и Николаю Рериху, когда он общался с махатмами, ашрамы которых скрыты в Гималаях. На Земле, как становится теперь известно благодаря исследованиям энтузиастов, есть точки, где Дух выходит на поверхность, знаменуя свое появление невиданной творческой мощью сверхсознания поэтов, пророков, архитекторов, мастеров садово-парковой пластики. Эти точки складываются в таинственную карту, исследования которой сейчас ведутся. Одной из них является Зальцбург — место, где родился и вырос Вольфганг Амадей Моцарт, звезда первой величины в мире музыки…
— Нулевой, — сказал средний сантехник. — Как минимум.
— Ты чего произнес? — не понял старший.
— Звезда нулевой величины. А еще более блестящие — звезды отрицательной величины, такие, например, как Сириус, альфа Большого Пса, и Канопус, альфа созвездия Киля, и которых совершенно нет в таких созвездиях, как созвездие Мухи, Насоса и Столовой Горы.
— Жаркий Сириус стоит в зените, трещат цикады, женщины становятся похотливы, а мужчины бессильны, — задумчиво сказал старший сантехник.