Ожоги сердца (сборник)
Шрифт:
Этот разговор я уловил, лежа на операционном столе. Мне уже нельзя было крутить головой и смотреть по сторонам, но по голосу я угадал, что это Святослав Николаевич отвечает на вопросы, вероятно, какого-то журналиста. Сию же минуту мне хотелось спросить профессора: «Можно ли навсегда избавиться от глаукомы?» Но губы уже отяжелели. Незнакомый голос помог мне:
— А что вы можете сказать о глаукоме?
— О глаукоме… Сейчас посмотрим, — ответил Святослав Николаевич, поднимаясь на свое кресло, спинка которого возвышалась над моим изголовьем.
Я затаил дыхание.
— Охотники
— Мм, — промычал я.
— Дышать ровно… Смотреть только в одну точку…
И операция началась точно в назначенный час — в одиннадцать ноль-ноль. Она длилась не более тридцати минут. Без пятнадцати двенадцать я уже лежал в палате на своей койке, мучительно вспоминая, какая музыка звучала в операционной. Кажется, Чайковского. Да, Чайковский — «Времена года»… «Баркарола» или «Осенняя песня».
После полудня, в пятом часу вечера, Святослав Николаевич подошел к моей койке и, ничего не говоря, запросто, как мне показалось, даже бесцеремонно снял с моих глаз повязку.
— Ну как? — спросил он.
— Вижу потолок. Красный.
— Краснота пройдет к ужину. Можно встать. Надо топать, топать на своих ногах. Движение — жизнь.
Я встал, сделал шаг, второй… Не качает, не мутит, как было после первой операции.
— Так все просто?! — удивился молодой человек в очках. По голосу я узнал — тот самый, что донимал своими вопросами профессора в операционной, — журналист.
— Как видите, — ответил Святослав Николаевич. — Больных глаукомой мы будем лечить амбулаторно: пришел человек с повышенным внутриглазным давлением, побыл у врача два часа, сделали ему дренаж для оттока темной жидкости и… домой.
— Значит, мне тоже можно уже сейчас домой? — спросил я, еще не веря ни себе, ни профессору.
— Можно, только следует предупредить домашних. Телефон этажом выше, — подсказал он.
Звоню домой. Жена не верит, что я своими ногами добрался до телефона.
— Что, отложили операцию? — тревожно спросила она.
— Уже прошла.
— Как?
— Так. Все просто, — повторил я слова журналиста.
Через месяц, после снятия шва, проверил давление в левом глазу. Норма. Через месяц — еще раз. Норма. Поле зрения без изменений. И верю, надолго, навсегда!
И когда личные тревоги отваливаются на задний план, начинаешь, как водится, окидывать взглядом окружающих, оглядываться назад, вглядываться в даль.
Листопад
Иду перелеском по тропе, что ведет к большаку на конечную станцию пригородной электрички. Справа и слева зябнут березки и топольки. Осенний заморозок уже раздел их почти донага, и ветки на них, потеряв былую нежность, теперь сердито хлещут меня по глазам: дескать, остановись, посмотри, каким ковром мы украсили избранную тобой тропу. И я остановился. Под ногами желтые, красные, синеватые, лиловые, бурые, черные, белые с хрупкими прожилками листья. Они лежат вниз лицом, как солдаты, упавшие на поле боя после суровой схватки с превосходящим противником. Беру на ладонь один листок, второй, третий, четвертый… Все они разные по раскраске, по рисункам на лицевой стороне, каждый рассказывает своей пожухлостью, своими морщинками, посиневшими прожилками о чем-то своем, о своей борьбе за жизнь, о покорности законам природы…
После теплого лета каждому из них предписано стать частицей покрывала корней тех деревьев, на которых они родились. У них короткий век — всего лишь одно лето. Земля приняла их, как нательную рубаху перед зимним сном, а затем они нужны будут ей для подпитки нового поколения листвы. Круговорот жизни, мудрость природы: отжил свой срок — уступи место другому, иначе не будет весенних радостей.
И все же грустные думы навевает листопад. Ведь мое поколение, испытанное огнем войны на фронте, невзгодами военных лет в тылу, вступило в полосу ожидания неизбежного. Проще говоря, восьмидесятые годы двадцатого века для нас, ветеранов войны, — листопадная осень. И болевые раны памяти о погибших на войне тоже не смахнешь облегченным вздохом — все закономерно. Против течения времени нет преград.
Но вот на мою ладонь ложится зеленый листок. Похоже, он упал с березы позже других. На нем нет явных признаков отмирания. Лицевая сторона еще светится нежностью зелени, лишь вершинка и зубчатые края прихвачены желтизной, но черешок гибкий и основание не потеряло сочность. Жить бы ему еще до жгучих заморозков, однако он упал. Почему?
Перевертываю листок, вглядываюсь в ребристый рисунок тыльной стороны. Вроде здоров листок. Ан нет. На средней, осевой, жилке синеют мелкие узелки. Их четыре. Они напоминают пулевые раны давней поры. Уже зарубцевались. Как видно, с начала лета эти узелки лишили листок нормального дыхания, но он стойко боролся за жизнь: в обход узелков вьются тонкими нитками прожилки. Тощий, но живучий, сохранил первородную окраску до осени, наверное, за счет того, что его прикрывали здоровые собратья. Ведь и в растительном мире слабые попадают под защиту сильных.
Листок рассказал о себе все, что мог: четыре укуса злого жучка листоеда, как четыре пули короткой очереди автомата, повредили ему становой хребет жизни. Да, в жизни как и в природе, а в природе как в жизни.
…Владимир Иванович Волохов…
Помню, заглянул я как-то в диспетчерскую Тушинского районного управления канала имени Москвы. Заглянул в горячий час. На щите тревожно заискрились сигнальные лампочки, зазвенели телефоны, загудели динамики селекторной связи. Где-то что-то случилось. Вбежал начальник района, взволнованный, бледный.
— Где Волохов? Ищите Волохова! — приказал он диспетчеру.
Диспетчер приник к микрофону:
— Внимание… Внимание… Нужен Волохов, нужен Волохов!.. Начальник района приказал ему быть на перемычке отводного канала. Отвечайте. Первый шлюз?..
В динамике послышался скрипучий голос:
— Понятно. Нужен Волохов. Ищем.
— Второй шлюз?
— Понятно. Ищем.
— База?
— Понятно. Посылаю к пирсу связного…
— Зачем связного! — вмешался начальник района. — У тебя есть радио. Объяви по радио: нужен Волохов. Срочно!..