Падай, ты убит!
Шрифт:
После этого Шихина уже не раздражала злобная сучка, он видел ее трусость и знал, что за лаем — угодничество. Да и она словно бы перестала замечать его, не желая встречаться с существом, видевшим ее позор. Шаман был доверчивее, простодушнее, может быть, потому, что знал — от него не требуется ни злости, ни усердия. Будь таким, каков ты есть, и хозяевам этого достаточно. Шаман это чувствовал, да что там Шаман, мы все это чувствуем.
А как часто от нас требуется совсем немного злости и усердия, чтобы повыситься и возвыситься, а мы, вот дурачье-то, Господи, никак не можем выдавить из себя ни того, ни другого и потом сами же себя клянем, и жены наши клянут нас за неспособность переступить через пустяк, а если всерьез — через самих себя. Но проходят годы, и в душе что-то светится, мы немного гордимся давним случаем, когда требовалось совсем немного злости и усердия, а мы в себе этого не нашли или, лучше сказать, не пожелали откликнуться на властный голос, хоть и нелегко это далось.
— Митька! — услышал Шихин сипловатый голос Ошеверова и, обернувшись, увидел на крыльце его мощный торс. От головы Ошеверова, закрывающей лампочку, исходило
Шихин провел лицом по мокрым листьям, ощутив их свежесть и прохладу, и, не смахивая со лба влаги, вышел на дорожку. Все в тех же подкатанных до колен тренировочных штанах с обвисшими коленями, с налипшими на босых ногах листьями, в отсыревшей клетчатой рубахе выглядел Шихин весьма тщедушным, и сегодняшняя заматерелость придет к нему еще не скоро, лет через двадцать. А все-таки была в нем Шаманья готовность ответить на улыбку, откликнуться на шутку, на оброненное мимоходом слово, совсем даже не ему предназначенное. Человеку, живущему в каменных джунглях Москвы, он мог показаться даже заискивающим, но скорее это шло от какой-то неискоренимой доброжелательности. Валю растерянная улыбка мужа не вводила в заблуждение, она знала, что за ней крылись и самое настоящее тщеславие, уверенность в каких-то лишь ему известных достоинствах, но никто еще не добирался до этих глубин, и никто не мог предположить, что шихинскую улыбку можно объяснить такими примерно словами: «Ничего, меня не убудет... Ко мне не пристанет... Валяйте, ребята. Ваше самолюбие я уж как-нибудь накормлю, а вот кто накормит мое?» Скорее всего Шихин и сам не подозревал, какая нечеловеческая гордыня таится в нем, проявляясь иногда в предерзких словах и поступках. Поднявшись по ступенькам, Шихин улыбнулся, прищуренными от света глазами беспомощно взглянул на каждою, дескать, не судите строго, отвлекся немного, надеюсь, вам было не слишком скучно...
Ошеверов надел свежую рубашку, пиджак его все так же висел на спинке стула. Диван Валя застелила одеялом, и там расположились Костя, Васька-стукач и Адуевы. Игореша и Селена оставались верны плетеным креслам. Все признали за ними право на эту дворянскую мебель, и когда Селена и Игореша отлучались, кресел никто не занимал. Федуловы, как куры на насесте, сидели на перилах, накрытых половой дорожкой, и о чем-то яростно перешептывались. Продрогнув в кофточке и рейтузах, Федулов надел плащ с капюшоном, оставленный старухами, а босые ноги сунул в черные резиновые сапоги. Время от времени он похлопывал сапогами друг о дружку, издавая какой-то влажный шлепающий звук. Вовушка расположился за маленьким столиком, рядом неотлучно находился раздутый портфель, из которого предательски свисали бретельки от лифчика.
Да, каждый раз, когда Вовушка собирался в Москву, красотки с трех этажей давали ему заказы на заморские лифчики. Они не резали под мышками, придавали нашим отечественным титькам заграничные формы, в них не стыдно было раздеться в приличном обществе. Вовушка наизусть знал размеры всех грудей стройтреста и, подходя к витрине, сразу прикидывал — этот Ванде, этот Любови Григорьевне, этот Людмиле Борисовне, тот Новелле Александровне, а главбух Панченко опять останется без гостинца. Сама виновата, пусть по стадиону бегает, вес сбрасывает, а то ее беготня по инстанциям, похоже, никакого результата не дает. Панченко продолжала округляться, ее поперечные размеры неотвратимо приближались к размерам продольным, и Вовушке частенько приходилось покупать три лифчика, из которых главбух мастерила один. Но каждый раз, встречая Вовушку после поездки, она смотрела на него с таким трепетным ожиданием, что не мог, не мог Вовушка обмануть доверчивые глаза бывшей женщины. Если уж не удавалось достать лифчики в требуемом количестве, он привозил ей конфеты, целлофановые пакеты с размазанной физиономией знаменитой певички, а когда однажды неосторожно подарил колготы в коробочке, с изображением соблазнительной красавицы, несколько, правда, тощеватой, то через час застал Панченко в совершенно безутешном состоянии. Вовушка запричитал, схватился за голову, в раскаянии начал бегать вокруг стола, составленного из двух обычных столов, и наконец ему удалось добиться от главбуха несколько слов: «И я... понимаете, Вовушка... И я была такая... Это все от картошки, от макарон, от этой поганой сидячей жизни, будь она трижды проклята...» И весь день Вовушку преследовали слова из песенки: «И я была девушкой юной, сама не припомню когда...» С тех пор он стал привозить Панченко шарфики, здраво рассудив, что они не могут быть малы. Та принимала подарки, глядя на Вовушку с печальным пониманием, а он оправдывался, приседал и разводил руками, дескать, нет в Москве лифчиков и в общем-то говорил чистую правду. То, что лежало на прилавках, можно было назвать хозяйственными сумками, наволочками для супругов, панамками для двойняшек, половинками тостера для выпечки чего-то круглого и ребристого, но уж никак не...
Все-таки их форма должна хоть немного отвечать содержанию, вам не кажется? Вспомните свое первое столкновение с этими вроде бы невинными полушариями, вспомнили? И как вас встряхнуло токами очень опасного, но не смертельного напряжения, и как отшибло память, сомнения, страх, вспомнили? И как осталось с тех пор ощущение, что вы на короткое время прикоснулись к единственному смыслу жизни, а все остальное — доживание... Вспомнили? Потом мы привыкли к этому доживанию, нашли в нем какие-то радости, токи нас уже не бьют, поскольку стали мы для них непреодолимы, превратившись в какие-то глиняные изоляторы... А полушария, ребята, и ныне под напряжением, но что-то давно не встречаются, хотя чувство такое, что они все время где-то рядом. Правда, токи иногда все-таки прошибают, но пока спохватишься, оглянешься — вокруг никого.
Так нам ли не понять Вовушку, который, возвращаясь из Москвы, разводил руками:
— Нет в ГУМе лифчиков... Говорят, в первом квартале выбрасывали. Не то французские, не то еще какие-то... Очередь такая была, что старушку насмерть затоптали, — факт, взятый Автором из милицейского протокола. И одного не мог понять Автор — зачем преклонной старушке французский лифчик? Не иначе как перепродать хотела, трояк мечтала заработать.
— Начнем? — спросил Ошеверов, став так, что лицо его оказалось в тени, а торчащие волосы вспыхнули под лампочкой вызывающе и свято.
— Одну минуту, — Шихин поднял руку. Он сидел на полу прижавшись спиной к бревнам. — Хочу сделать заявление.
Федулов в волнении шлепнул резиновыми сапогами, Федулова переместила тяжесть тела с правой ягодицы на левую Игореша сел поудобнее в кресле, и остальные, покинув взглядом Ошеверова, посмотрели на Шихина.
— Давай, Митя, — разрешил Ошеверов.
— Напоминаю, что я с самого начала не настаивал на разбирательстве. Но уж коли решили, что оно необходимо, я готов. Даже зная, что для большинства это будет просто потеха.
— Митя! — укоризненно воскликнула Селена. Она хотела еще что-то сказать, но на нее яростно зашипела Федулова.
— Прекрасно понимаю, что разбирательство больше нужно вам, нежели мне. Я — уже состоявшаяся жертва злодея, а у вас все впереди, вам еще жить и жить. Что касается анонимщика, то я благодарен ему за то, что он взял на себя труд вывезти мою семью сюда, под стены Москвы. Я бы этого никогда не осилил. Благодаря его стараниям я покинул город, который мне порядком надоел...
— Не кощунствуй! — воскликнул Игореша.
— Город, пропитанный предательством, трусостью и тщеславием, город, где друзья пишут доносы сразу же после тостов за дружбу, а расцеловав на прощание друга, идут искать поцелуев его жены... Город, где платят три рубля за разгрузку вагона яблок, где ни у кого не одолжишь полсотни рублей на дорогу, где начальство избавляется от тебя на всякий случай, даже сочувствуя тебе, город, где в роддомах торгуют детьми, сообщая матерям, что их младенцы померли, где сажают в тюрьму за убийство отца в то время, как отец умирает в больнице от старости... Нет, ребята, нет. Никакого кощунства. Необходимо какое-то очищение. Оно необходимо всем нам. Не могу сказать, что я уже стал другим, но постараюсь. Страх, пропитывающий нас с самого рождения, вмешивающийся во все, что мы скажем, подумаем, сделаем... В общем, эта подсознательная опасливость стала меня покидать. Спасибо анонимщику. Его донос — как хирургическое вмешательство. Нарыв лопнул, страх вытек. Покраснение еще осталось, но это уже дело времени. Газета... Я рад, что меня из нее выперли. У меня нет ни малейшего желания снова писать о металлургических гигантах, о высокой нравственности их коллективов, выражающейся разве что в самоотверженной борьбе за победу в каком-то там соревновании, при том, что на самом деле нет ни нравственности, ни борьбы, ни соревнования. Есть только бумажный шелест. Иногда, правда, прерываемый шелестом знамен, которыми награждаются победители. Какая разница, в чьих руках полощется красное знамя, если металл плохой, люди спились, начальство погрязло в дележе взяток и орденов. И нет у меня ни малейшего желания вернуться к своим газетным сотоварищам, с которыми я прожил несколько важных для меня лет. Я не хочу их видеть. Отсюда, из этого сада, из этой черной дыры, в которой я оказался благодаря счастливому стечению подлых обстоятельств, мне хорошо видны их неискренность и ограниченность. Там, находясь среди них, в общих коридорах и общих забегаловках, я бы этого не заметил, я бы растворился и через два-три года уже ничем бы не отличался от того же Тхорика. Я выжил только благодаря доносчику. Он спас меня. Ему никогда не совершить деяния более благородного. Разве что он спасет еще кого-нибудь. Доносчик обеспечил меня этим домом. Может быть, кому-то он не понравится, может быть, кто-то сочтет его ужасным, поскольку туалет во дворе, колодец за углом, а крыша течет в сорока семи местах, — я счастлив, что оказался здесь. Появись вот сейчас на этой дорожке Прутайсов и предложи мне свою должность главного редактора, я пошлю его матом, невзирая на присутствие столь прекрасных дам. Мне нравятся эти бревна, этот сад, мне нравится, когда луна отражается в листьях, когда дождь льет на расстоянии вытянутой руки. У меня есть собака Шаман, кот Филимон, жена и дите, но моим деревьям скачут белки, в саду бегают ежи, перед вашим приездом лось снес целый пролет забора и навсегда осчастливил меня своей хулиганской выходкой. Наверно, когда-нибудь я буду жить в других домах, пронизанных лифтовыми шахтами, канализационными трубами, телефонными жилами, черными дырами мусоропроводов, лестничными переходами, электрическими кабелями и еще черт знает чем! Но сам я буду состоять из этого сада, из этого дома, из этого дождя, луны и остатков вон тех флоксов у дорожки. И там, в бетонной келье, я буду засыпать со счастливой улыбкой на устах, едва только вспомнив сумасбродного лося, ежей, которые нагло не хотят меня замечать, белок, которые носятся по ветвям. Все это у меня есть, и все это останется со мной навсегда. И за это великий поклон доносчику. Я, правда, стал меньше зарабатывать, но я не пишу о грандиозных победах металлургов, прокатчиков, шахтеров, не обманываю людей. И не хочу больше этим заниматься. Доносчик образумил меня и наставил на путь истинный. Дай Бог ему здоровья и новых творческих удач.
Вы думаете, кто это произнес?
Шихин?
Ничего подобного.
Не мог он этого сказать, сидя на деревянном полу, босой, с подкатанными штанинами и мокрыми волосами, прилипшими ко лбу. Слишком высоко для него. Так он мог только подумать. Но сказать... Нет. Это было бы неправдой, и Автор никогда не пойдет на то, чтобы приписать Шихину столь прочувствованную речь. Мы так не выражаемся. Мы говорим проще, стесняемся ясных и простых слов о собственных чувствах, мнениях, вкусах. Прибедняемся, стараемся выглядеть ограниченнее, опасаясь, что заподозрят в грамотности и интеллигентности. Это в нас осталось еще с тех времен, когда за такие дела попросту расстреливали.