Падай, ты убит!
Шрифт:
— А вы знаете, становится интересно! — Федулова в возбуждении оттянула резинку и звонко щелкнула по мягкому животу. — Поначалу я даже заскучала, а теперь вижу, что все всерьез получается!
— Честно говоря, у меня мелькнула шальная мыслишка, что кто-то написал анонимку сгоряча — чего не бывает... А теперь вижу, что дело мы имеем с человеком последовательным... В хорошие ты лапы попал, Митя, — Ошеверов сочувствующе покрутил головой.
— Я знаю, — Шихин беззаботно махнул рукой. — Но если он сумел вынуть письмо из твоего пиджака, то наверняка смог и избавиться от него. Не держать же при себе...
— А как он избавится от письма?
— Да ну тебя! Зароет в землю, перебросит через
— Вообще-то да, вообще-то да, — пробормотал Ошеверов и вдруг взъярился. — Ну?! Признавайтесь, кто взял? Ну? Не то я сейчас знаете что сделаю, — он в бессилии обернулся вокруг, словно прикидывая, с кого начать.
17
Шихин еще раз взглянул на каждого — неужели ничто не вздрогнет в нем, ничто не вскрикнет от горя и необратимости... Нет, не заныло, не взвыло безутешно, не накатила волна печали. Он посмотрел на свои босые ноги с прилипшими иголками и листьями, пошевелил пальцами, усмехнулся пришедшему пониманию и спокойствию.
Шихин ошибался. Тогда на ночной террасе, слушая затихающий шелест уходящего дождя и отдаленное погромыхивание грома, не знал он, что долго еще будет ныть его душа и стремиться к каждому с необъяснимой настойчивостью. Презирая себя и удивляясь себе, он будет искренне радоваться, случайно встретив человека, с которым так бестрепетно прощался в эту ночь. Да, Шихин будет тянуться к своим бывшим друзьям — к анонимщику, к похотливому Адуеву, к Ваське-стукачу, который столько бумаги, бедный, извел, описывая опасное его мышление, воспроизводя неосторожные слова, когда Митька, не в силах сдержаться, разражался гневом по тому или иному поводу. А ведь предупреждали, дословно Васькины выражения приводили, которые тот в доносах употреблял, а Шихин не то чтобы не верил, верил, но пропускал мимо ушей. И даже Ваське-стукачу он обрадуется, увидев его в дверях собственного дома, суетясь, раскупорит заветную бутылку, обшарит холодильник в поисках куска колбасы, чтобы угостить стукача и посидеть рядом. И не сможет, ведь не сможет, охламон несчастный, удержаться от крамолы, опять начнет трепаться напропалую, прекрасно зная, что в эти самые секунды уже наматывается, наматывается лента в потрясающих мозгах Васьки-стукача, что все тот запомнит и не позже как сегодня же вечером изложит письменно и отправит, куда надо...
Какая-то подсознательная, непреодолимая, почти мистическая страсть к искренности. Автор тоже временами испытывает нечто подобное и может подтвердить — так бывает. А еще хочется испытать судьбу, пощекотать себе нервы, ведь ползем же к краю пропасти, заплываем на глубину, знакомимся с красавицами, прекрасно зная, что ничего хорошего из этого не получится, что будет горько и безнадежно, если, конечно, выберемся из пропасти, если доплывем до берега, если с красавицей разберемся или хотя бы удастся спастись бегством. Не от красавицы, а к ней, ребята, к ней. Так знающие люди, спасаясь от лесного пожара, сами поджигают лес и направляют свой огонь навстречу пожарищу, оставаясь на земле выжженной, пышущей жаром, но все-таки живыми.
Будет тянуться Шихин и к своему несостоявшемуся убийце, разве донос — не попытка убийства? Это прощание затянется надолго, не на один год, пока с облегчением он не почувствует однажды полнейшее равнодушие при воспоминании о друге. А до этого еще будут встречи, шумные, с тостами, и Иван Адуев снова споет, охваченный уиоительным восторгом дармового хмеля. И Васька расскажет что-нибудь о стукачах, а у них в жизни немало настолько занятного, что от веселого смеха просто нельзя удержаться.
Но никогда уже не затянется просвет, образовавшийся между друзьями этой ночью, когда магниевыми вспышками невидимого фотографа вспыхивали молнии, успокаивающе и будоражаще шумел дождь в холодной листве, визжали электрички, уходя на Звенигород, Можайск, Голицыне, где-то недалеко лаяла маленькая нервная собачонка, зарабатывая на хлеб, и хрипло кричал сонный петух, предупреждая о скором рассвете. И, осознав это, Шихин добился наконец сладкой, ноющей грусти прощания, но с удивлением обнаружил, что эта боль ему приятна, в ней было что-то очищающее, как под руками хирурга, удаляющего ржавый гвоздь из ступни.
— Последний раз спрашиваю — кто взял письмо?! — Ошеверов сорвал с гвоздя ружье, висевшее, за отсутствием ремня, на электрическом проводе неприличного голубого цвета, и потряс им в воздухе. Вы видели ружье, у которого вместо ремня болтался бы провод в изоляции голубого цвета? Это ужасно. Как и красные пятна на простыне, независимо от того, как они возникли — кто-то родился, кто-то лишился жизни, кто-то — невинности. А срезанные флоксы! А когда ваша любимая выходит замуж! Это ужасно, и чем счастливее она выглядит, тем ужаснее. Й черная дыра в ночном беспросветном небе. И последняя трешка в кармане. И километровая очередь за водкой ужасна, поскольку в ней стоят не пьяницы и пропойцы, а люди, пришибленные собственной порядочностью, — они не могут пойти в гости без бутылки, не могут позвать гостей, не запасшись бутылкой. Семьдесят лет их настойчиво приучали к тому, что это пристойно и достойно, и не могут они, ну не могут перестроиться сразу после утренних газет.
И тут прозвучал голос Марселы. Она весь вечер молчала, слушала, но сама в разговор не вступала то ли из робости, то ли из уверенности в превосходстве, то ли угнетала ее история с семейной утятиной. Но все затеял ее отец, Ванька Адуев, ему и отвечать перед человечеством, ему и гореть синим пламенем, когда доберутся до него рогатые ребята с кисточками на кончиках хвостов. Так вот, протянув вперед свою тонкую девичью руку, Марсела сказала:
— Письмо взял он.
Перемазанный фиолетовой пастой указательный палец Марселы указывал на Игорешу Ююкина.
— Не понял? — удивился Игореша с великолепным самообладанием, но было это все-таки самообладание, а не искреннее удивление.
— Я видела. Своими глазами. Когда все разошлись, он тоже куда-то пошел, а потом появился. Оглянулся и вынул письмо из пиджака.
— Так-так-так, — протянул Ошеверов. — Как же нам дальше быть?
— Право, не знаю, чем тебе и помочь, — холодновато сказал Игореша.
— И куда он его дел? — спросил Ошеверов у Марселы.
— Сунул в свой карман. И вошел в дом.
— Полагаю, обыскать злодея надо, — усмехнулся Игореша, но губы у него, ребята, были серые. С легкой желтизной. Ну, вот, например, как старая, выгоревшая на солнце газета с сообщениями о каких-то там больших победах — у нас с вами было столько больших побед, что даже не стоит уточнять, с какими именно победами газета напоминала по цвету Игорешины губы.
— Обыщем, — пообещал Ошеверов, и снова повернулся к Марселе. — А ты где была?
— В туалете. Там вся будка в щелях, все хорошо видно. Я сразу подумала, что если доносчик среди нас, то он обязательно попробует стащить письмо.
— А ты, Митя, детективы пишешь, маешься — за что один советский человек может убить другого советского человека... Настоящие детективы разыгрываются в твоем собственном доме! — по-дурному заблажил Федулов. — А ведь он мог ее пришибить, попадись она ему в ответственный момент. А, Игореша? Мог бы Марселу пришибить, чтоб под ногами не путалась? — Федулов захохотал, шлепнул резиновыми сапогами и победно оглянулся на всех — каково, мол, я его?
— Игореша! — сказал Ошеверов. — Ты ничего не хочешь сказать?