Падди Кларк в школе и дома
Шрифт:
И, если веки слипались, я тоже их не ковырял, а оставлял как есть, и глаз переставал открываться. По утрам такое случается. Один глаз аж к подушке прилип. Маманя считала, что это от сквозняков. Я перевернулся на спину и занялся больным глазом. Маманя называла это «сплюшки» и тщательно промывала полотенцем, когда я прибежал к ней со слипшимися веками первый раз. Теперь ни за что к ней не побегу. Так и стану ходить. Я полежал. Когда маманя устала звать нас к завтраку и прикрикнула, вылез из постели, оделся. Снова проверил глаз. Пооткрывал веки пальцами. Слиплись не надо крепче и засохли. Я оделся, сел на постели и аккуратно потрогал глаз, вокруг глаза и в уголках. Начав со внешнего уголка, аккуратно, кончиком пальца сдёрнул
Синдбад ничего не замечал. Между бранью и слезами были большие перерывы, во время которых он всё забывал. Спокойно — значит, всё в порядке; так он, дуралей, рассуждал. Это такой малец: нипочём не признает, что неправ, даже когда положишь его на обе лопатки.
Как мне было одиноко: единственному, который понимал. А понимал я больше, чем сами родители. Они-то в этой каше варились, а я только со стороны смотрел. Я даже больше обращал внимания чем оба они, из раза в раз повторявшие одно и то же:
— Не буду.
— Будешь.
— Не буду.
— Будешь, будешь, как миленький.
Я ждал от них чего угодно, любой ругани и брани, лишь бы она была не как прежде: глядишь, и до чего-нибудь дельного доругаются, и дело подойдёт к концу. Их ссоры, их драки напоминали игрушечный поезд, застрявший на повороте, и хочешь-не хочешь, надо подталкивать его поправлять. Я мог только прислушиваться и загадывать желания. Молиться выходило плохо, потому что я не знал подходящей молитвы. Ни «Отче наш», ни «Аве Мария» как-то не годились. Зато покачивался туда-сюда, как бы молясь. Вперёд назад, в ритме молитвы. Самая короткая молитва — перед едой, потому что все проголодались и не дотерпеть до завтрака.
Я качался туда-сюда.
— Хватит, хватит, хватит, хватит…
Наверху. На лесенке перед задней дверью. В кровати. Сидя рядом с папаней за кухонным столом.
— Ненавижу, ну и пакость.
— В прошлое воскресенье ел и похваливал.
На завтрак по воскресеньям папаня ел одну поджарку. Каждому досталось по сосиске, и черного пудинга сколько хочешь, вдоволь. До мессы целый час.
— Ешь сию секунду, — предупредила меня маманя, — а то к причастию не допустят.
Я глянул на часы. До половины двенадцатого осталось девять минут. Месса в пол-первого. Я разрезал сосиску на девять кусочков.
— Сколько раз повторять, ненавижу, когда жидкое, непрожаренное.
— Непрожаренные были на той неделе, сегодня прожарились.
— Ненавижу, ну и пакость. Не буду есть…
Я качался туда-сюда.
— В туалет приспичило?
— Не-а.
— Что с тобой тогда?
— Ничего.
— Тогда не шатайся как полоумный. Завтракай.
Папаня молча съел всё, в том числе и жидкое яйцо. Вот мне даже нравилось, когда яйцо жидкое. Папаня легко собрал яйцо ломтиком хлеба. У меня так никогда не выходило, просто гоняю желток туда-сюда хлебом. А папаня очистил тарелку за полминуты. Он молчал, но было понятно, что он видит, как я качаюсь, и догадывается, почему.
Похвалил чай.
В пол-двенадцатого он ещё жевал. Я засёк время, ждал, когда минутная стрелка подойдет к цифре «шесть». Что-то внутри часов клацнуло. Опоздал на целых тридцать шесть секунд.
Я помалкивал. Увидим, с какой рожей он пойдёт к Святому причастию. Я всё видел. И Господь тоже.
Мне нравилось перенастраивать приёмник, крутить ручку. Я клал его перед собой на кухонный стол, потому что выносить его из кухни запрещалось. Я быстро-быстро крутил ручку настройки до упора, пока не начинало ныть запястье. Мне нравилось поскрипывание иглы и голос, потом опять поскрипывание, уже другое, снова голос, теперь вроде бы женский;
Открыв коробку «Персила», я высыпал пригоршню в море. Ну, и что ужасного стряслось: на воде расплылось пятно и исчезло. Я сыпанул ещё. Ничего худого у меня и в мыслях не было.
— Дай сюда, — потребовал Кевин, и я отдал ему всю коробку.
Он схватил за шкирку Эдварда Свонвика. И мы схватили, когда поняли, что он задумал. Эдвард Свонвик по-настоящему с нами не дружил, вечно был сбоку припёка. Я никогда за ним не заходил, не бывал у них даже на кухне. А в Хэллоуин, бывало, постучишься к ним домой — ни конфет, ни денег не дадут, одни фрукты. А миссис Свонвик предупреждала нас не есть их все сразу.
— Это как это — не есть все сразу?
— Её не касается, что мы едим, а что нет, — отрезал Лайам.
Мы повалили Эдварда Свонвика на землю и заставили его открыть рот. Заставить человека разинуть рот — проще простого, сложно сделать так, чтобы рот не закрывался. Кевин сыпал порошок Эдварду Свонвику в рожу, Лайам держал за уши, чтобы он не отвернулся, а я одновременно выкручивал нос и сиську. «Персил» попал ему и в нос, и в рот, и в глаза немножко. Эдвард Свонвик давился и дрожал, пытаясь нас стряхнуть. Порошок кончился. Кевин запихал пустую коробку Эдварду Свонвику под свитер и отпустил его. Тот молчал, потому что не мог ничего сказать: если бы стал возмущаться, вылетел бы из компании, как пробка из бутылки. Потом его вырвало: несильно и в основном «Персилом».
Тащили мы не что попало, а с умом. Леденцы с прилавка поди свистни: они за стеклом, и продавщица заметит. Конфеты охраняли бдительно, с чего-то решив, что на остальное никто не будет заморачиваться. Э, что они понимали в воровстве? Даже не догадывались, что мы воруем не ради украденного, а ради дерзости, страха и победы над страхом.
Между Рахени и Бэлдойлом было магазинов шесть, которые страдали от наших налётов. Торговали там женщины. Универсамов ещё не построили, зато были зеленные лавки и магазинчики «тысяча мелочей». Однажды, гуляя с нами, маманя зашла купить вечернюю газету, четыре шоколадных мороженых «Чок-попс», пакет чаю «Лионский зелёный ярлык» и мышеловку, так вот, продавщица собрала нам всё за две минуты без проволочек. Я занервничал, потому что пару дней назад спёр отсюда упаковку воздушной пшеницы и боялся, что хозяйка меня узнает. Так что, пока маманя рассуждала с ней о погоде и новых домах, пришлось прятаться. Воровством мы занимались только в хорошую погоду. В Барритауне ни разу не воровали, это же идиотство. На лавочке миссис Килмартин свет клином не сошёлся; другие лавочники и продавцы дружили с нашими родителями. Они в одно и то же время поженились и переехали в Барритаун. Поголовно первопроходцы, говорил папаня. Я слабо понимал, что имеется в виду, но отец любил повторять эту фразу. Ему нравилось ходить по магазинам, болтать с хозяевами — со всеми, кроме миссис Килмартин. Однажды он рассказал, что мистер Килмартин сидит у жены в плену на чердаке.
— Да не слушай ты, чепуха! — ахала маманя, — Мистер Килмартин в Англии на флоте служит.
— На корабле?
— Надо думать, на корабле.
— Где угодно, только не дома, — добавил папаня.
Он только что починил расхлябавшееся кресло на кухне и слегка гордился собой, что заметно было по тому как он расселся в этом кресле, поглядывает себе на ноги и пытается в нём покачиваться.
— Отлично теперь, — похвалил он сам себя, — Правда?
— Восхитительно, — отозвалась маманя.