Падди Кларк в школе и дома
Шрифт:
Барритаунский зеленщик был дядька симпатичный. Звали его мистер Фицпатрик. Он всегда угощал ломаными печеньями, и помногу, щедро. Мистер Фицпатрик был настоящий великан. Нависал над тобой, как дерево. Помню, я был маленький, так он взял и через меня перешагнул. У мистера Фица мы ни крошки не украли бы. Во-первых, он догадался бы, что это мы, а во-вторых, всем он нравился. Родители бы нас убили. В хорошую погоду миссис Фиц сидела в кресле перед входом, как реклама. Она была настоящая красавица. Дочка Фицев Наоми тоже уродилась красавицей, вся в мать. Она училась в школе, а по субботам подрабатывала в лавке: собирала заказы на субботу и воскресенье во все дома Барритауна. Кевинов брат доставлял заказы на дом, ездя на исполинском черном велосипеде с корзиной спереди, получал семь шиллингов шесть пенсов. Однажды он сказал: Наоми эта может бутылку лимонада открыть без открывашки. Я спрашиваю: как так — без открывашки? А он отвечает: а так. Пиздой.
Возьми самую здоровую коробку. Идея была Кевинова, значит, гениальная. Кто сопрёт самую большую вещь, тот выиграл. Но коробка должна быть полная, — это стало основным правилом после того, как Лайам вынес из магазина огромную пустую упаковку из-под кукурузных хлопьев. Красть можно не во всяком магазине. Надо соблюдать осторожность. У каждого места своя особенность, хотя тётки за прилавками зачастую не знают этого. Вот в одном заведении в Рахени здорово было таскать журналы, а комиксы лежали на прилавке, под бдительным присмотром трёх старых ведьм. Журналы тырить куда проще. Женщины — дурёхи. Думают, что на дамские журналы и альбомы с вязанием мальчишке плевать, и складывают это добро на полку возле дверей, а те, что покрасивей — у окошка. Потом: первыми всегда обслуживают взрослых. Стоя на улице, я выжидаю подходящего момента. Шнурок завязываю. Входит дама; все три старухи кидаются услужить ей, тем временем я ныряю в окошко и хватаю сразу пять женских еженедельников. Потом мы уносили их к новой библиотеке и рвали в клочья прямо на улице. Однажды я украл журналы «Футбол» с подоконника. Глазам не поверил, когда заметил. Наверное, с прилавка соскользнули. Скользнула даже мыслишка, что это приманку положили для воров. Призадумался, осмотрелся и — спёр. Другой магазин, в Бэлдойле, прямо приглашал: ну, стащите из меня печеньица! Полные жестянки печенья расставлены вдоль полочки прямо под прилавком. И пока тётка отсчитывает тебе анисовые шарики — не зевай, набивай карманы. В одной коробке «Золотое зерно», причём ни одной молочной печенюшки, одни шоколадные. Мы строились в затылок перед этой коробкой, ждали своей очереди красть. Продавщица думала, это мы такие воспитанные. В магазине-то тьма кромешная; крошек ей не видно.
За коробками ходили к Тутси.
— Четверть фунта желейных конфет, Тутси. На всех.
Тутси работала в большом неряшливом магазине неподалёку от побережья, где мы купались. Тамошние окна были не окна, а кладбища высушенных солнцем ос, а мы ещё и подбрасывали. Считалось развлечением наловить в банку ос и пчёл, а потом смотреть, как они дерутся и издыхают. Дохлых насекомых относили к Тутси и высыпали между стёкол, пока Тутси не смотрит. Мы сомневались, смотрит ли она вообще: уставится, бывало, и глядит невидящим взором, сто лет пройдёт, пока додумается. Тутси была не хозяйка магазина, а просто продавщица. Всё она делала медленно-медленно. Форменный покадренный повтор: возьмёт товар, уронит, подберёт, еле-еле-еле, на последнем издыхании, перепроверит цену. Сначала запишет цены столбиком на бумажном пакете, аккуратненько так. Потом линейкой проводит под столбиком черту. Потом складывает, сбивается, складывает заново, опять ошибается… Будто спускается по шатким ступенькам стремянки. Пока суд да дело, что-нибудь да вынесешь. Мы спёрли даже её лесенку, по которой она поднималась к верхним полкам. Я взял за один конец, Кевин за другой, и вынесли. Эта тётка, Тутси, была приезжая, мы её не знали. С серьёзными физиономиями, мы притворялись, что помогаем. Потом швырнули лесенку в море. Шум получился отличный, но всплеск невысокий. Когда вода спадала, можно было прыгать по ним и играть в хождение апостолов по воде. Тутси можно было задать любой вопрос.
— Автомобили в продаже есть, Тутси?
— Нету.
Ещё призадумается поначалу.
— Что вдруг — нету? Не завезли?
Смотрит, молчит.
— Носороги в продаже есть, Тутси?
— Нету.
За прилавком, на крышке холодильника были заметны следы Тутсиных пальцев, вечно перемазанных кремом из пирожных. Жирные, несмываемые следы жёлтых сливок. Холодильник был низенький, но широкий, для эскимо и брикетов мороженого. Я скрючился за прилавком и выдернул штепсель из розетки.
В Рахени две женщины держали булочную. Как там пахло! Слаще, чем в любом магазине! Не хлебом, не резким запахом горелого, обволакивающим, точно банный пар, а чем-то тихим, не жарким, не душным, не противным. Аромат — даже не аромат, а часть воздуха — успокаивал и радовал. Пироги и кексы стояли на полочках во всю длину застеклённого прилавка, без ценников. Каждый сорт на отдельной тарелочке, каждая тарелочка на полочке, футах в двух от другой такой же тарелочки; пирожные крохотные, а не такие грубые, крупные, сочащиеся взбитыми сливками, как мы привыкли. Пироги были яркие, приятно твёрдые, а печенье до того славное, что даже называть печеньем его не хотелось. Как сказочные пряники, из которых построили
Нас выследили.
Нас заметила маманя и рассказала папане. Она гуляла с сестрёнками и заметила, как мы тащим пачку журналов «Жизнь женщины». Я натолкнулся на неё взглядом, ещё не выйдя на улицу, и тут же притворился, что не замечаю. На секунду отказали ноги, в желудке засосала пустота. Я еле сдержал стон. Что она делает в Рахени?! Ни разу в Рахени не ездила, это же не ближний свет. Немедленно приспичило по-большому. Я спрятался в кусты, а остальные стояли вокруг и пялились. Я сказал им про маманю, они тоже перепугались. Я утёр пот носовым платком Синдбада, который со слезами рвался вслед мамане. Кевин устроил ему китайскую пытку, всё время косясь на меня: всё ли, мол, делаю правильно? Синдбад и без того рыдал, не обращая внимания на боль, и Кевин от него отстал. Потом изучали мою говешку. Совершенство! Как пластмассовая. Никто не насмехался, все завидовали.
Обратно на улицу можно было выбраться только одним путём — тем же, каким забрались. Маманю я ненавидел. Небось за углом караулит. Отшлёпает небось. Как младенца, и Синдбаду заодно перепадет при всём народе.
Это Кевин виноват. Я только рядом стоял.
Попробовал неправду на вкус — на отмазку не тянет.
На разведку отправился Иэн Макэвой. По его лицу я догадался, что маманя не караулит. С криками «ура» мы полетели вниз по переулку. Она нас не видела!
Нет, видела.
Нет, не видела. Мы вернём «Жизнь женщины» в магазин и попросим у продавщиц прощения. Слишком далеко шла, не узнала. Не видела, чем мы заняты, бежим и бежим. А мы не бежали, мы просто в догонялки играли. А мы заплатили за журналы. А они старые, нас тётки попросили их забрать. Слишком далеко шла. Я похож на двух двоюродных братьев. Свалю на них. Я скинул свитер. Где-нибудь спрячу и приду домой в одной рубашке. Это не я, раз я без свитера, просто парень в голубом свитере, похожем на мой. Поправляла Кэти одеяльце. Была занята.
Нет, она нас видела.
И папане рассказала. И папаня меня убил. Даже оправдываться не позволил, и к лучшему. Начни я отпираться, вообще бы света не взвидел. Порол ремнём. Сам ремня не носил, а для порки держал. Не по попе, а сзади по ногам. И по руке, которой я беспомощно прикрывал ляжки. Та рука, за которую он таскал, потом болела дня три-четыре. Кругами по гостиной. Стараясь оказаться точно впереди ремня, тогда не так больно. Надо в следующий раз по-другому: поближе к ремню, чтобы не оставалось места размахнуться. В доме плакали и орали все, не один я. Свистел ремень; папаня старался хлестнуть покрепче. Играет со мной, развлекается — во как называется это. Потом перестал. Я дёрнулся вперёд, ещё ожидая удара, ещё не сознавая, что папаня совсем отстал от меня. Руку он отпустил, и я почувствовал, что она болит. Плечевой сустав прямо выкручивало от боли. Я уже не подавлял рыдания, но облегчения слёзы не приносили. Потом задержал дыхание. Всё, всё. Теперь ничего не случится. Игра стоила свеч.
Папаня обливался потом.
— А теперь — к себе в комнату. Немедленно, — Голос у него был не такой твёрдый, как он старался.
Я оглянулся на маманю. Она стала белая, как полотно, и губы белые. Ей шло.
Синдбад уже был в комнате. Ему тоже слегка перепало, хотя вина была целиком моя. Он ревел, лёжа ничком на кровати. Увидел, что зашёл всего-навсего я, и приутих.
— Вот, любуйся, — показал я Синдбаду свои исхлёстанные ноги, — теперь ты хвастайся.
И половины моего не получил. Я молчал. Сам видит, сколько ему причитавшихся ударов досталось мне. Я знал, что он об этом задумался, и вполне утешался этим.
— Он большой ублюдок, — выругался я, — Правда?
— Ага.
— Он большой ублюдок, — повторил я с наслаждением.
— Он большой ублюдок, — отозвался Синдбад.
Мы залезли под одно одеяло и устроили бой вслепую. Я любил пододеяльную темноту, от которой захочешь, и избавишься. Особенно приятной казалась тяжесть одеял, особенно давление на макушку. И тепло. Откуда-то свет. Кто-то поднял одеяло. А, Синдбад лезет.
Наши жалюзи были из разноцветных пластинок. Однажды, в сильный дождь, я понял, что это узор. Нижняя жёлтая, потом голубая, потом розовая, потом красная. И снова жёлтая. Верх был синий, а рама и шнур — белые. Я лежал на полу, ногами к окошку, и пересчитывал пластинки, всё быстрей и быстрей.