Паралогии
Шрифт:
Однако взрывная апория может создаваться и иными средствами, среди которых важнейшую роль играют разворачивание противоположных друг другу ритуалов на разных уровнях текста или же параллельное осуществление разнородных и действующих «вразнобой» ритуалов внутри одного и того же текста. В качестве примеров можно назвать:
• явное сходство акций «Коллективных действий» с ритуалами — эзотерико-магическими (сидение двух «испытуемых» в темной коробке с продырявливаемой крышей — чуть ли не масонское посвящение, — или медленный выход из леса на поле двух людей, за которыми пристально следит толпа народа), туристическими (установка в лесу лозунга, содержащего цитату из стихов Монастырского) и др.;
• ритуальность ежедневного написания нескольких стихотворений в проекте Д. А. Пригова [477] — в сочетании с ритуалами «авторской» власти, присущей определенному литературному дискурсу и по-актерски разыгрываемой Приговым в каждом тексте;
• ритуальную организацию языка рассказов
477
В данном контексте не так уж важно, писал ли Пригов эти несколько стихотворений в действительности. Важно то, что он создал и распространил легенду об этом.
• в визуальном концептуализме — столкновение символически насыщенных образов-«сакрализаторов» (термин Виктора Пивоварова), принадлежащих различным культурным «вселенным», например. Сталин и музы (или большевики и маленький динозавр) у В. Комара и А. Меламида, соцреалистический Ленин и авангардистский человек Джакометти у Л. Сокова, Ленин и «Кока-Кола» (Малевич и сигареты «Мальборо», Христос и «Макдоналдс») у А. Косолапова — столкновение, вызывающее моментальное «узнавание» внутреннего, дискурсивного, единства этих противоположностей. Аналогичным образом в романе С. Ануфриева и П. Пепперштейна «Мифогенная любовь каст» ритуально-мифологический мир тоталитаризма и войны (насилия) конструируется с помощью образов популярной в позднесоветскую эпоху литературы для детей (от Колобка до Карлсона).
При этом каждый из концептуалистов ориентирует создаваемые итерации-ритуалы на определенный тип деконструкции. Так, Пригов в своих стихах как советского, так и постсоветского периода перформативно анализирует (разыгрывает и пародирует) стратегии символической власти, интегрированные в определенный дискурс авторства. По сути, Пригов строит универсальную типологию секулярных жрецов — создавая то, что он называет «квази-профетическими текстами-персонами» [478] : от «великого русского поэта» до «маленького человека», от «советского» до японского (китайского, средневекового, гейского и т. п.) поэта, от мистика («Дитя и смерть») до прагматика («Исчисления и установления»), от националиста до детского поэта. Этот дискурс и соответствующая ему стратегия (как правило, сводимая к одной-двум риторическим моделям) могут быть заданы жанром («азбуки», «предуведомления», мнимые «мемуары») или темой («Тараканомахия», «Про крыс», «Сталинское — съезд народов Дагестана», «Внутренние разборки» и т. п.). Но, как справедливо пишет Вячеслав Курицын, «шутовское, „юродское“ поведение Пригова, заходящегося на сцене в мелкой пляске и орущего с телеэкрана кикиморой, представляется нам не столько конкретным имиджем <…>, сколько абстрактным знаком игры, сигналом о том, что этот человек — „стратег“ идеи имиджевости, это может позволить себе только „первый“… Таким образом, Пригов в постмодернистском контексте ухитряется моделировать себя как Главного Поэта…» [479] .
478
Пригов Д. А.Как вернуться в литературу, оставаясь в ней, но выйдя из нее сухим! (Что-то о Рубинштейне Льве Семеновиче и чрез это кое-что о себе). Поэма // Индекс (альманах). [Вып. 1]. М., 1990. С. 211–212.
479
Курицын В.Русский литературный постмодернизм. М.: ОГИ, 2000. С. 106.
В «советских стихах» Пригова персона автора основывается на динамичном взаимодействии между двумя полярными архетипами русской культуры, в равной мере авторитетными и священными, — «маленьким человеком» и «великим русским поэтом». Парадоксальность приговского подхода видится в том, что он соединил эти архетипы в новом конфликтном единстве: великий русский поэт у него оказывается маленьким человеком, а маленький человек — великим русским поэтом [480] . Эта двойственность объясняет постоянные стилевые и смысловые перепады, ставшие эмблемой приговской поэтики.
480
Андрей Зорин в 1990 году определил эту двойственность как разрыв между фигурой поэта, вернее, «сверхпоэта», которому Пригов «отдает… собственное имя и собственную жизнь: жену, сына, квартиру в Беляево, привычки, вкусы», — и воплощенным этим «сверхпоэтом» «коллективный разум „народа-языкотворца“ в его современном, государственном состоянии» ( Зорин А.Муза языка и семеро поэтов // Дружба народов. 1990. № 4. С. 246).
Наиболее
481
Стихотворения Д. А. Пригова цитируются по изданию: Пригов Д. А.Написанное с 1975 по 1989. М.: Новое литературное обозрение, 1997.
Пригов не только методично соединяет архетипы Поэта и Маленького человека: единство его поэтического мира зиждется на взаимной обусловленностиэтих полярных моделей культурного сознания и поведения. Так, маленький человек, даже пребывая в приличествующем этому образу положении «униженного и оскорбленного», не забывает о своем подлинном статусе «великого русского поэта» и потому переполнен сознанием духовного превосходства над толпой и требует к себе соответствующего отношения («В полуфабрикатах достал я азу…», «Женщина в метро меня толкнула…»). Хаос окружает «маленького человека» ежечасно, повсеместно, и именно с ним в своем домашнем быту он ведет неустанный бой:
Я с домашней борюсь энтропией Как источник энергьи божественной Незаметные силы слепые Побеждаю в борьбе неторжественной В день посуду помою я трижды Пол помою-протру повсеместно Мира смысл и структуру я зиждю На пустом вот казалось бы местеВ этих стихах «высокий» лексический ряд демонстративно сближает повседневные хлопоты «маленького человека» с миссией Поэта, из хаоса творящего гармонию, смысл, порядок. «Маленький человек» становится мерилом поэтической мудрости, заключающейся в умении принять мир, несмотря на хаос, и испытывать счастье вопреки окружающему хаосу: «Что не нравится — я просто отменяю, / А что нравится — оно вокруг и есть» («Я всю жизнь провел в мытье посуды…»).
Однако при ближайшем рассмотрении божественные полномочия Поэта, живущего сегодня, остаются ограниченными возможностями «маленького человека». Действительно, как божество он выступает по отношению к разного рода «зверью» — главным образом тараканам (цикл «Тараканомахия»), Беспредельная божественная власть Поэта не распространяется даже на его собственное тело, которое откровенно бунтует против его власти. Телесность лишает Поэта права на знание последней и абсолютной истины: «Да и как бы человек что-то окончательное узнал / Когда и самый интеллигентный, даже балерина / Извините за выражение, носит внутри себя / В буквальном смысле кал» («Нет последних истин — все истины предпоследние…»). Именно зависимость от жизни тела (хаотичной, несущей разрушение, непредсказуемой и опасной) лишает Поэта дарованной ему Богом высшей свободы. Тело напоминает Поэту о том, что он всего лишь маленький человек, со всех сторон — и даже изнутри! — осажденный силами хаоса:
Вот что-то левое плечо Живет совсем меня отдельно То ему это горячо То ему это запредельно А то вдруг вскочит и бежать Постой, подлец! внемли и вижди Я тебе Бог на время жизни А он в ответ: Едрена мать мне бог.Бунт тела осмысляется Поэтом как агрессия хаоса, перед которой он, несмотря на поддержку Небесной Силы, полностью беззащитен. «Смерть словно зернышко сидит / промежду пальцев руки левой…»; «Зуб был горячий, как струя / Вновь обнажившегося ада… <…> Вот тронете — и все зальет / Неотмывающимся ядом / Вплоть до небесного Кремля…» И Бог не способен защитить его от «внутренних частей коварства», поскольку это Он приковал человека к телу.