Параметры риска
Шрифт:
Как-то Толя поднялся и сказал: "Пойду, посмотрю, как там речонка…" Я присоветовал ему поохотиться на лягушек, если они, конечно, водятся в здешних местах. Услышав эту просьбу, Алексей содрогнулся. Я тут же поспешил успокоить его, объяснив, что в сравнении с кузнечиками лягушки — истинный деликатес. И, если кузнечиков дают всего 225 килокалорий, то одна упитанная лягушка гораздо больше. Но еще лучше чередовать и то и другое блюдо.
Вернулся Толя быстро — возбужденный, с круглыми глазами: не думаю, что он был взволнован больше, если бы повстречал у реки водяного. Едва приблизившись, объявил: "Рыба есть! Много рыбы!"
Я сразу побежал к берегу — хоть посмотреть на рыбу.
Постояв немного на берегу, живо представил себе уху в котелке, почувствовал аппетитный запах, струившийся от рыбы, зажаренной на углях. Можно сделать даже шашлык из рыбы, или какое-нибудь заливное, или приготовить ее в томате…
Разумеется, никаких рыболовных снастей у нас не было. Зато был А. П. Коваленко, поэтому я и мысли не мог допустить, чтобы он не изобрел все необходимое для рыбной ловли.
Так и получилось. Когда я вернулся к стоянке, Коваленко сидел возле шипящего костра и увлеченно расплетал длинный белый шнурок из кеды. Значит, можно считать, леска у нас уже есть… Завтра он сделает еще из чего-нибудь пару крючков, мы наловим много рыбы и наконец как следует поедим. "Правильно, Толя?" — на всякий случай спросил я его, хотя нисколько в этом не сомневался. Ответил Коваленко коротко и обнадеживающе: "Завтра будем есть тройную уху".
Утром, когда густой туман еще цеплялся за кусты, делая лес неприветливым, Толя принялся возиться с остатком булавки. Минут за пятнадцать он сделал Два превосходных крючка. Потом срезал два длинных удилища. Смастерил из коры поплавки. И поспешил на рыбалку.
Часа три его не было, и все это время мы с Лешей мучились возле костра, истекая слезами от едкого дыма, сражаясь с гнусом и тщетно стараясь добиться успеха. Но костер никак не разгорался. Напрасно нам раньше не пришло это в голову: плюнуть на него в сердцах. Потому что, едва только мы это сделали, как над хорошо просохшей осиной тотчас возникло пламя.
И тут же пришел Коваленко. Он производил впечатление человека крайне расстроенного. Я не хотел верить в непоправимое и заглянул в котелок, еще сохраняя остаток надежды: там плавало три недоразвитых пескаришки, сантиметров по шесть-семь длиной. Теперь я знал, что это такое — тройная уха: это уха из трех пескарей.
Второй день мы идем вдоль реки. Берега ее раздвигаются, воды делаются быстрее, светлее. Она вьется в теснине меж сопок, открывавших над нею щербатые скалы, бурлит на порогах, вскипая и сразу после них успокаиваясь. Или вдруг совсем затихает в укромных заводях, словно бы отдыхая после бурной, стремительной жизни.
На наших глазах случайно встреченный в распадке родник превратился в ручей, потом стал вот этой рекой… Приведет ли она нас куда-нибудь? Должна привести. Даже самые большие реки где-то кончаются.
Во время переходов я ловил себя на том, что часто поднимаю рукав, чтобы взглянуть на часы. И всякий раз при этом думал: зачем мне часы? Зачем мне знать точно, сколько сейчас времени? Я могу сказать приблизительно, и этого окажется вполне достаточно. Разве мы куда-то спешим? Разве нас кто-нибудь ждет?
Это в городской современной жизни, где день разделен на часы и минуты, как движение поездов в расписании, не обойтись без часов. Такой суетливый век… Человек задыхается на бегу, пытаясь выкроить лишнюю минуту, и радуется, когда это ему удается, а потом беспечно тратит часы, дни, месяцы, годы… И, даже сознавая невозвратимость и необъятную величину этой потери, снова торопится, чтобы сэкономить минуты. Но что значат минуты в сравнении с жизнью? А иначе мы жить просто не можем. Здесь, в тайге, время течет по-другому. Для человека, в ней потерявшегося, оно несется скачками. А потом — безнадежно, медленно тянется. Всякая поспешность чужда тайге. Все в ее жизни вершится неторопливо. Она живет как бы в другом измерении времени. Если бы человеку было дано проникнуть в него — в другой жизненный ритм, — и пожить в нем немного, он бы увидел любопытные вещи. Увидел, как, вспучивая землю, шевелятся, движутся, прорастая вглубь и вширь, корни деревьев. Как стволы их раздаются и поднимаются к небу. Как лопаются почки ранней весной и как из них появляются листья и тотчас почти опадают, сраженные холодом осени. В том измерении и вся-то Земля преображается заметно для глаза. Но это увидеть нам не дано. У нас свой жизненный ритм. Мы предпочитаем спешить, бежать, опаздывать, снова спешить… И сами не замечаем уже, как мало нам остается времени для того, чтобы подумать.
Леше приснился гастрономический сон: его якобы кто-то угостил банкой шпротов и сыром. И он, якобы не успев толком выразить благодарность, все это тут же схватил и спрятал. Не стал есть, а спрятал! Чтобы потом растянуть на несколько дней.
Алексей, проанализировав сон, объяснил, что это не что иное, как типичный "синдром голодания".
Теперь я точно знаю, что и у меня был такой же синдром: мне приснилось, что мы вышли к какой-то деревне, я кинулся со всех ног к магазину, а подбежав, увидел, что он закрыт на обед.
В это утро мы впервые увидели на березах осенние краски. Еще вчера вечером — я это точно запомнил! — береза напротив стояла совершенно зеленой, а теперь одна из ее средних ветвей сделалась желтой. Я даже не сразу понял, как изменился лес вокруг нас: за одну только ночь он сделался светлее, просторнее. Украдкой, под пологом ночи, колдовала здесь осень…
Часто вглядываюсь в лица своих товарищей. Как изменились, как устали они… У Леши — даже взгляд утомленный, немного печальный. У Толи сильно ввалились щеки, чувствуется, что иногда он заставляет себя через силу что-нибудь делать. Хотел бы увидеть и себя самого, да вряд ли это теперь скоро удастся.
Темнело: в тайге быстро сгущается тьма. Эту ночь мы встречали в старом сосновом бору — чистом, сухом. Сосна царствовала здесь безраздельно, пропитывая воздух пряным, бодрящим запахом.
Мы с Лешей нашли и прикатили большой пень, оставшийся от упавшей и сгнившей сосны. Он был без коры, абсолютно гладкий, как будто его специально полировали. Пень можно было бы определить как квадратный, если бы он не уродился цилиндром: высотой около метра и диаметром — тоже что-то около этого. Сначала мы хотели оставить пень на ночь: чтобы он сох и дольше горел. А потом передумали и решили сразу положить на огонь. Мало ли? Вдруг он совсем не станет гореть?
Пень вспыхнул сразу, как вязанка соломы. Как если бы его начинили хорошим зарядом пороха. Из его недр вырвалось высокое пламя, он загудел, завыл, как ракета на старте, и мне показалось даже, что еще какое-то мгновение, и он подобно ракете взлетит.
Пень, к счастью, не взлетел, хотя и продолжал угрожающе гудеть и дрожать, суля в скором времени разлететься на объятые пламенем обломки.
Все бы это еще ничего, но внезапно налетел сильный ветер, пламя на пне вытянулось, и из него роем вырвались крупные искры. А кругом — сухая трава, старая хвоя, подсохшие сосны, вплотную подступившие к нам… Я даже замер, представив вдруг себе, что может случиться, если хотя бы одна из всех этих искр найдет благодатную почву. И мы кинулись рубить топором, резать дерн ножами, собираясь для начала обложить пень с разных сторон.