Павел I
Шрифт:
Но Дитрих, улыбаясь щучьим рылом, ответил что он тоже не может ни «чистить себя», ни «кушать», ни «молидва», ни «засыпайть», а должен сейчас ехать в «свой казарма», к «свой начальник» генераль-аншеф Брискорн фон Ленау-Вюльшенбург-Толль.
— Как угодно, господин фон Дитрих, как угодно! Служба — прежде всего, — сказал старый Рибопьер. — А завтра навестите меня после полудня для особенной моей благодарности.
— О, да! непременно буду, — ответил «дядька» и удалился, оставив в комнате струю специфического кнастерного смрада.
— Наконец-то я свободен от этого урода! — сказал
— Еще ли свободен, увидим, — загадочно возразил старый Рибопьер. — Но оставьте нас с Сашей, мы потолкуем обстоятельно… Да приготовьте ему все же кушать. Да уведите людей от дверей.
В дверях действительно толпилась дворня и впереди всех кормилица Саши и нянюшка его, проливавшие слезы и причитавшие, какой-де он стал красавец, какой умник, какой мужчина и т. д.
В один прыжок Саша очутился у дверей, обнял и расцеловал всех, подбежал к другим дверям и там всех перецеловал.
Вслед за тем оставили сына с отцом наедине.
Старый Рибопьер подождал, потом тщательно запер двери, предварительно убедившись, что за ними никого не осталось, задвинул их тяжелыми драпировками и, подойдя затем к сыну, нежно обнял его вдруг дрожащими руками и безмолвно, но страстно стал осыпать лицо и голову сына поцелуями. Затем отстранил его, вытер влажные глаза, сел в кресло, а на другое, возле себя, указал сыну.
— Потолкуем, — сказал он. — Ну! Quid? Quis? Ubi? Cur? Quomodo? Quando? Quibus auxiliis? (Что? Кто? Где? Почему? Каким образом? Когда? При чьей помощи?)
Саша знал эту манеру отца каждое дело обсуждать по риторической хрии, по которой и иезуиты исповедуют духовных овец своих.
Он не спеша повторил все, что слышал на почтовом дворе в Софии. Рассказал и про Жеребцову с гвардейцами.
— Удивляюсь тому, что армейские офицеры, столь преданные государю, страждут, а гвардейцы открыто поносят его, не боясь доноса! — заключил он рассказ свой.
— Да, это странно, конечно, по-видимости, — сказал задумчиво старый Рибопьер, — но на свете нет действий без причин. Если эти гвардейцы так говорили, то почему-либо считали сие для себя безопасным.
— Как может безопасной быть такая неосторожность, легкомыслие и неосмотрительность! — удивился юный Рибопьер.
— И неосторожность и легкомыслие могут иногда быть следствием весьма осмысленного, предуставленного плана. Венские дипломаты разве сего тебе не объяснили? — сказал старый.
— Меня многому в Вене научили, о чем сейчас и доложу вам, батюшка. Однако, скорее можно принять объяснение офицера на заставе, что отчаяние развязало, всем языки, — сказал юный.
— О, друг мой, ведь все заставы и караулы в непосредственном ведении военного генерал-губернатора столицы, графа фон дер Палена. Он у нас ныне главная персона. Все от него исходит и к нему возвращается. Он имеет в своем заведовании иностранные дела, финансы, почту, полицию, а как состоит военным губернатором столицы, то сия должность предоставляет ему начальство над гвардией.
— Но если так, то и вольные толки караульных и гвардейцев, и бедствия армейских офицеров на почтовом дворе в Софии, в тридцати верстах от столицы, непосредственно касаются Палена и даже не могут не быть ему известны?
— Да,
— Но как же это так? — в совершенном изумлении спросил юный Рибопьер.
Dieu du Silence молчал.
— Мне, впрочем, нет дела до вольных толков гвардейцев… — заговорил опять Саша.
— Ну, конечно. Рибопьеры никогда не были доносчиками, — вставил отец.
— Но я не могу презреть просьбы невинных страдальцев. Я клялся употребить все мои старания к облегчению злосчастной участи их и всех возвращаемых невинно пострадавших, коих принуждают на собственное иждивение являться в столицу где бы и в каком бы положении их не застало высочайшее повеление, — продолжал сын.
— Что же ты намерен делать? Воля государя императора священна и должна быть в точности выполняема, — сказал отец.
— Но государь, конечно, и не ведает о том, что выходит из его повеления. Мог ли он бы тогда на нем настаивать? Он хотел оказать милость невинным страдальцам, и если узнает, что из этого проистекло, конечно, отменит свое повеление или прикажет снабдить их прогонами и одеждой, устроить их семьи.
— Так, если ему это все доложить, то все сие, конечно, и воспоследует именно так, как ты говоришь. От природы государь имеет прекрасное, человеколюбивое и благородное сердце и в светлые минуты доступен высоким порывам, честно соглашается даже, что ошибался. Но кто будет ему сие дело докладывать?
— Папенька, поезжайте сейчас во дворец и попросите кого-нибудь, чтобы доложили о вас государю и все ему расскажите.
— Поехать сейчас во дворец? Попросить кого-нибудь! Но кто же; однако, сей всемогущий чародей «кто-нибудь»?
— Ну, барон Николаи или граф Кутайсов.
— Николаи? Кутайсов? Нет, я не поеду во дворец просить их о таком деле. Притом же повеление отдано Палену. Значит, и обратиться надо к нему. Или к военному министру Ливену. Если ты так тронут участью сих офицеров, то и обратись к ним сам.
— Отлично. Я сейчас поеду! Переоденусь и поеду! — вскакивая, сказал юноша.
— Постой. Странно, ты в Вене возмужал, тебе уже девятнадцатый год. Немного, конечно, но Ливену всего 25, а он уже третий год управляет военным министерством. А ты, право, мальчиком, до отъезда был степеннее. Что ты торопишься? И доброе дело нужно делать с умом. И даже скажу, что добрые дела в наше время, быть может, опаснее злых. Итак сообрази, что теперь уже поздно. Завтра утром ты можешь все это выполнить спокойно, обдуманно и своевременно. Твои офицеры много и долго уже терпели. Потерпят и еще несколько часов. Тем слаще для них будет миг избавления. Я вот что тебе советую. Ты знаешь, что военный министр, граф Христиан Андреевич Ливен, уже генерал-адъютантом и пользуется полным доверием и милостью его величества. Он же твой приятель. Служба его при особе государя начинается с 630 часов утра. Расстается он с государем только в обеденную пору, в час пополудни. В четыре часа Ливен опять уезжает во дворец и освобождается не ранее восьми часов вечера. Значит, если ты приедешь к нему в три часа, то в самую будет пору.