Пепел Анны
Шрифт:
— Какой полк? — мама поглядела на меня.
— Что?
— Ты про какой-то полк говорил.
Ну вот. Теперь я думаю вслух. Приехали. То есть прилетели.
— Это адаптация, — пояснила мама и снизила скорость. — Смена часовых поясов, смена обстановки и все такое. У меня тоже…
Мама высунула язык, выпучила глаза и потрясла головой. Приветливый мотоциклист слева шарахнулся в сторону.
— У меня тоже, — мама потерла пальцем висок. — Мысли как взбесились. Это обычное дело при перелете между полушариями, кстати.
Похоже.
Мы
— Ты знаешь, что лауреаты Нобелевской премии рекомендуют менять полушария примерно раз в три месяца — для ментального тонуса?
— Ну да, — я зевнул. — Это все знают.
— Да-да, надо менять. Я вот что думаю, мне кажется, в кубинской литературе отчетливо прочитываются тенденции, отмечавшиеся в нашей прозе начала девяностых…
Через дорогу — дома, выставленные в ряд, двухэтажные особняки сомнительного вида, некоторые ввалились внутрь строя, как зубы матерого хоккеиста, вбитые шайбой.
— …Многие в растерянности, многие дезориентированы, это сообщает тексту нерв и горечь…
С моря перебросило воду поперек дороги, мама включила дворники и продолжила лекцию про современную кубинскую литературу как жертву изоляционизма. Набережная была самой длинной набережной в мире, и мне пришлось смиренно выслушать про все эти ромовые страдания на фоне ужасов народной демократии, про «синдром сорняка», про что свобода зачастую губительна для творца…
Ну и так далее.
А набережная красивая, чего уж.
— Малекон — это общее место в кубинской литературе, как Монмартр в Париже, — сказала мама. — А Америка там, — мама кивнула за море. — По прямой, но все равно не видно.
— Это хорошо, — сказал я. — Если б еще и видно…
Нет там никакой Америки, подумал я. Обрыв там, и вода в бездну валится.
— Малекон как рыбий хребет, от которого расходятся ребра улиц, — сказала мама. — Все приморские города такие — набережная и от нее тропы в глубь земли.
Из книги «Попутный пес».
— Вон смотри, там дом с гробиками, — мама обогнала мотоциклиста на «Яве». — У архитектора умерла дочь, и он, когда проектировал здание, сделал балконы в виде гробов. Мрачно, да?
Вранье, дочь тут ни при чем. Это чтобы американцы глядели из-за пролива в свои телескопы и портили себе настроение, чтобы гуава в глотке в комки творожилась, чтобы неповадно и невпроворот. Но Великанова дом с гробиками оценила бы. Мама достала из бардачка карту.
— Кажется, нам сюда, — мама развернула карту, сощурилась. — Это Ведадо, хороший район.
Ведадо был понаряднее старой Гаваны, дома поразноцветнее, мама повернула, машина покатила в гору. Я оглянулся. Море поменяло цвет, небо стало как картонка, длинный коричневый сухогруз неосмотрительно приблизился к краю и ухнул в бездну. Бермудский треугольник, ничего не поделаешь.
— Тут перекусить есть где? — спросил я.
— Должно быть, да… Но мы приглашены на обед.
— К кому?
— К аристократам. Сможешь пообедать в компании графини, Великанова лопнет от зависти.
— Она сама дворянка, — сказал я.
— Между дворянкой и дворняжкой примерно такая же, разница как между каналом и канализацией, — сказала мама. — Скоро ты это поймешь.
Я хотел сказать, что вот неприлично ей, женщине все-таки в возрасте, выдавать сентенции, достойные старшеклассниц. Но не стал, все равно переспорит.
Мы остановились напротив современного отеля квадратной архитектуры, на первом этаже выделялся ресторан, выше первого этажа ничего не выделялось. Мне стало скучно. Я кое-как привык к этой скуке, в каждом городе скучно, и ладно бы эта скука была оригинальной, но скука везде оказывалась одинаковой. Я подозревал, что это из-за возраста. Авторитеты в один голос утверждают, что от пятнадцати до двадцати скука — для многих совершенно ординарное состояние, но потом отпускает. Так что мне осталось не так уж много продержаться, я держусь и привык к скуке. Сейчас мы пойдем в ресторан, встретимся там с переводчицей Лусией, станем пить кофе и есть тирамису, а я стану думать — мне-то что? Но это первые пять минут, потом плевать станет. Со скукой можно бороться только равнодушием.
В ресторане кроме Лусии никого не оказалось, она сидела с краю, курила и смотрела на сцену. Мама при виде Лусии пришла в умиление, и Лусия пришла в умиление, они стали обниматься, а потом Лусия стала обнимать меня и говорить, что я вырос, а раньше вот такой был.
Лусии лет шестьдесят, наверное, но выглядит она моложе — невысокая, худая, почему-то я подумал, что она бывшая лучница. Или стрельбой занималась, острая реакция.
Мы устроились за столиком Лусии. Сцена в углу, невысокая, можно подняться в один шаг. Брякнула ударная тарелка, показались три девчонки с гитарами. Девушка в короткой бордовой куртке повесила на стойку для микрофона планшет с названием.
«Ca~nitas», прочитал я.
Девушки стали подключать инструменты к усилителям и настраивать гитары. Откуда-то нарисовались два толстых и плешивых мужика в рубашках, развалясь, уселись перед сценой, тот, что толще, махнул газетой.
«Ca~nitas» заиграли.
Видимо, какую-то народную песню — шуструю, веселую, там, могу поспорить, в конце все поженились, а не бросились с моста. Та, что в бордовой куртке, пела.
Красиво так, тым-тым-тым.
— «Канитас» — это на испанском значит «тростинки», — шепнула мама.
А я так и знал. Девицы на самом деле были очень тощанские, но не болезненно худые, а как-то эльфийски приятно и, несмотря на Кубу, блондинки, ушей острых, пожалуй, не хватало. И хотя из зрителей были мы да два пузана с сигарами, старались девушки вовсю. Как для полного зала.
Особенно солистка, она стояла впереди, на вершине треугольника. Смотрела куда-то в потолок, между длинными люстрами гостиничного холла, не замечая ни нас, ни толстых мужиков в толстых очках, для себя пела, себе радовалась.